Ручейка от рождения ожидала участь невежественнейшего из невежественных, так как он был девятым сыном крестьянки, а вообще пятнадцатым ребенком. Его мать охотно зачинала детей и носила их так, словно ее лоно было руслом, а каждый ребенок — весенним потоком. У нее были широкие, мощные бедра женщины, чье тело приспособилось к постоянным беременностям, однако ее веселая улыбка и терпеливый характер привлекали к ней мужчин сильнее, чем этого хотелось бы ее мужу.

Ручеек, на свое несчастье, уродился не похожим ни на отца, ни на мать — возможно, поэтому его отец терзался нехорошими подозрениями насчет того, чей же это сын на самом деле. Как иначе можно объяснить, что отец подчеркнуто его игнорировал — за исключением моментов, когда задавал Ручейку трепку или бранил его, сетуя на ошибку бытия — упорное существование нелюбимого сына.

Ручеек не имел особого таланта ни к чему, но и неумехой он не был. Он научился работам, нужным в крестьянской деревне, что стоит в суровых горах, так же быстро, как и его ровесники, но не быстрее. Он играл в детские игры с той же живостью и наслаждением, что и любой другой ребенок. Он был настолько обыкновенным, что его никто не замечал, кроме его же братьев и сестер, которые вольно или невольно переняли от отца отвращение к Ручейку. И тому приходилось сражаться чуть больше, чем прочим, чтобы сохранить свое место в очереди, когда семейство выстраивалось за едой из кастрюли, которую мать держала на медленном огне.

Мать любила его, можно сказать, достаточно — она любила всех своих детей, — но она путала, кого из них как зовут, к тому же не слишком хорошо умела считать и не могла провести учет и обнаружить, если одного-двух не хватало.

Ручеек принимал это все как должное — он не знал ничего иного. Он выскакивал за дверь каждый день, подаренный ему миром, и возвращался домой, весь пропотевший от работы или игр, занявших этот день.

Единственной особенностью Ручейка, если можно так выразиться, было его умение бесстрашно лазить по камням. В округе не было недостатка в скалах и утесах. Дети росли, зная все травянистые тропинки и ступени, что позволяли им взбираться куда угодно без особых усилий и опасностей.

Но Ручеек терпеть не мог пологих, кружных путей, и, когда дети отправлялись на утес, возвышающийся над долиной, чтобы поиграть в царя горы или просто понаблюдать, Ручеек поднимался прямо по скале, цепляясь за складки, трещины и выступы в камне. Он всегда их находил, так или иначе, — хотя какой был в этом смысл, ведь он редко добирался до вершины раньше всех?

Старшие братья и сестры обзывали его придурком и предупреждали, что не станут подбирать то, что от него останется, когда он грохнется. «Так и будешь там валяться, на поживу стервятникам и крысам». Но поскольку Ручеек так и не падал со скал, им не представлялось возможности выместить злобу на его бездыханном теле.

Так могло продолжаться вечно.

Когда Ручейку исполнилось двенадцать — или около того, его годы никто не считал, — он начал тянуться вверх, а лицо его приняло те очертания, с которыми ему предстояло пройти по жизни. Правда, сам Ручеек себя никогда не видел — в их горном краю никакая вода не замирала ни на миг, и невозможно было разглядеть в ней свое отражение; в любом случае, его это и не волновало.

Потом произошли две вещи.

Ручеек начал обращать внимание на деревенских девушек, и до него дошло, что они его не замечают, хотя провожают взглядами всех прочих ребят его роста. Они никогда не заигрывали с Ручейком и не поддразнивали его. Он для них просто не существовал.

А отец стал обращаться с ним еще грубее и безжалостнее. Возможно, он решил, что наконец-то понял, кто является настоящим отцом Ручейка. Или, быть может, осознал, что обычными затрещинами Ручейка уже не пронять и требуются более серьезные усилия, чтобы объяснить, какое он презренное существо. Но, каковы бы ни были его мотивы, Ручеек продолжал сносить побои, хотя теперь они неизменно заканчивались синяками, а иногда даже кровью.

Он мог перенести пренебрежение со стороны деревенских девушек — многие мужчины находили себе жен в другой деревне. Он мог перенести боль от отцовского рукоприкладства.

Но он не мог перенести, не мог понять того, что братья и сестры стали его избегать. Видимо, постоянно направленный на Ручейка отцовский гнев сделал его в глазах родни кем-то, отличным от них, кем-то, кого следует стыдиться. Ручеек полагал, что отец всегда справедлив, а значит, это он чем-то заслужил дурное обращение. Другие дети его не били — это было бы слишком, — но перестали принимать в свой круг. В играх Ручеек сделался постоянным объектом насмешек.

Однажды ранней весной, когда было еще холодно и в тени северных склонов лежал снег, детям взбрело в голову пробежать по самым крутым скалам, на которые они только могли взобраться. Ручеек начал подниматься один, отдельно, понимая, что над ним снова подшутили и что когда он доберется до вершины, то окажется в одиночестве, а все прочие будут уже в другом месте.

И тем не менее он продолжал лезть, решив, что в любом случае слишком взрослый для таких игр. Теперь ему следует проводить время, как мальчишки постарше: слоняться у ручья или там же бороться друг с другом, поджидая, пока девушки придут за водой, а потом глазеть на них и подшучивать, пытаясь вызвать ответные улыбки или хотя бы, в случае неудачи, пренебрежительные насмешки.

Но если он попытается, а девушки так и не обратят на него внимания, ему будет обидно и досадно. Кроме того, ни одна из деревенских девушек не казалась Ручейку привлекательной. Ему было все равно, замечают они его или нет. И ему было безразлично, что когда он поднялся на вершину скалы, то там никого, кроме него, не оказалось.

Внизу, под его ногами, раскинулся мир. Со всех сторон Ручейка окружали горы, но их долина располагалась настолько высоко, что скала, на которой он стоял, была всего лишь одной из многих и ему открывались широкие просторы.

Он видел перевал через Митеркейм — жители Фарзибека называли прочие горы другими именами, а священное имя использовали только для огромной горной цепи, что выстроилась в длинный ряд, подобно зазубренному боевому мечу — острым обсидиановым зубьям, закрепленным между двумя половинами расщепленной ветви.

Дорогу, проходящую между двумя острыми зубьями этой цепи, называли Ахетовой дорогой, если путник шел на запад, в сторону Ахеттера, и Митеровой дорогой — если направлялся на восток. Путешественники рассказывали, что этот путь приводит к огромной долине, в которой раскинулся Митерхоум — город водяных магов, окруженный со всех сторон священной водой.

Ручеек увидел на перевале повозку, что катилась по травянистой дороге. Она находилась так далеко, что он вообще узнал в ней повозку лишь благодаря ее медленному покачиванию. А может, он смог разглядеть тянущих ее животных — или это было лишь мельтешение в холодном солнечном свете?

«Почему я здесь, когда мог бы быть там?» — подумал Ручеек.

И, более не медля, он спустился с утеса на восточную сторону и пошагал через луга, поля и перелески, даже не пересекая деревню — не говоря уже о посещении родного двора. Он вышел на Митерову дорогу в том самом месте, где начинается последний подъем к Митеркейму, и легко побежал по травянистой дороге.

Лишь достигнув того самого места, на котором он видел повозку, Ручеек остановился и оглянулся на Фарзибек. Он никогда прежде не бывал здесь и никогда не смотрел на свою деревню из такой дали. Ему потребовалось немало времени, чтобы ее отыскать. От их подворья была видна лишь хижина посреди луга, похожая на коричневую шишку. Где-то через неделю отец начнет рыхлить землю плугом, который будут тянуть сыновья, и тогда зелень исчезнет, а на ее месте появится голая почва. Но в тот момент их ферма ничем не отличалась от бесчисленных лугов и прогалин.

Ручеек понял, что хочет есть, и свернул с дороги в поисках дикого лука и крошекорня. Это была обычная весенняя пища, полезная добавка к остаткам зимних запасов, и путешественники, двигавшиеся по дороге, должны были выбрать большую часть подножного корма, если не весь.