Она не нашла ничего, кроме презрения, и побледневшая, обессиленная, побрела домой, чтобы больше никогда не выходить за пределы виллы.

Сока тщетно пытался успокоить ее. Однажды возле Центрального рынка он встретил Рене.

– Мне очень жаль твоего отца, – сказал француз. – Я пытался предупредить его из самых лучших побуждений.

Сока понимал, что Рене говорит правду, но не смог заставить себя поблагодарить его.

Пришла весна, и с нею началась война. Преа Моа Пандитто ушел из Вотум Ведди. Храм, подобно каменным усыпальницам, превратился в воспоминание о несчастном прошлом Кампучии.

Пномпень погибал. Порою Соке казалось, что жизнь, которую когда-то вела его семья, существовала лишь в его воображении, что это просто был счастливый сон. Потому что настоящее превратилось в кошмар.

Он пытался объяснить матери, почему должен уйти. Он должен бороться за отца, за нее, за Преа Моа Пандитто. Прежние правила и прежняя жизнь сметены неудержимой волной. Больше не было времени ни для мира, ни для понимания, ни для изучения прошлого. Будде придется подождать. Но он никогда не забудет того, чему его учили.

Хема не слышала его. Она немигающим взором смотрела на древнее баньяновое дерево за окном. Она постарела, голова ее тряслась, шея была тонкой-тонкой, высохшей. Глаза выцвели, стали похожи на глаза слепца.

Сока расцеловал ее в обе щеки, продолжая шептать, уговаривать в надежде получить разрешение. И, не говоря ни слова Малис – сестра отправилась в школу за Сорайей и Ратой, – выскользнул из дома, ушел из Камкармона, из Пномпеня, ушел на северо-запад. По тому пути, по которому на встречу с революцией ушел его старший брат.

* * *

Где-то в центре города выли полицейские сирены. Воздух был влажным. Тротуары, стены домов излучали накопленную за день жару, и сейчас, в полночь, было так же жарко, как в полдень.

Поворачивая на Тринадцатую улицу, Трейси почувствовал, как он устал. Квартира его находилась на втором этаже маленького аккуратного особняка, неподалеку от здания Медицинской экспертизы.

Особняк был окружен кованой металлической оградой, вздымавшейся на высоту всех четырех этажей. Орнамент ограды, витиеватый и воздушный, придавал дому какой-то южный, ньюорлеанский вид.

Он взял свою почту, вбежал по лестнице. Тело его устало, но мозг работал четко. Он все время думал о том электронном устройстве, которое нашли в кабинете Джона.

Вот и площадка второго этажа. Дверь в его квартиру находилась в противоположном конце холла, и Трейси ясно видел, что из-под нее на ковер пробивается полоска света. Уходя утром, он свет выключил – это он хорошо помнил.

Быстро и бесшумно он прокрался к двери. Вставил ключ в замок, повернул, распахнул дверь и прижался спиной к стене холла.

Он затаил дыхание, ожидая. Но ничего не произошло.

Свет лился из квартиры ровно, на полу не появилось ничьей тени. Он прислушался, но ничего не услышал.

Он стремительно ворвался в квартиру. Все было так, как он оставил утром, за исключением того, что на обеденном столе стоял стакан. С белым вином. А рядом со столом, во все глаза глядя на него, стояла Лорин.

– Господи Боже мой, – выдохнул он и захлопнул за собой дверь. – Только молчи. Ты что, подкупила швейцара? Она выдавала улыбку:

– Я сказала ему, кто я такая. Похоже, я ему понравилась.

– Я в этом просто уверен.

– Правда? – голову она держала прямо и напряженно.

– Балабан – грязный старик. Он полагает, что все балерины – девственницы. Видимо, в его грязных фантазиях скачут девственные балерины.

Лорин, несмотря на всю скованность, рассмеялась:

– Хорошо, что он не знает правды. Иначе бы он меня не впустил.

Трейси ничего не ответил и только отвернулся. Лорин прореагировала мгновенно:

– Ты же не сердишься, правда? – Он смотрел в сторону, и она сделала шаг к нему. – Я скучала по тебе, – прошептала она, словно пускала через реку разделявшего их времени спасательный плотик. – Я даже не могу сказать, как.

«Почему ты ушла от меня?» – хотел он спросить. «Зачем ты причинила мне такую боль?» Ее объяснений ему было недостаточно. И он спросил:

– Разве я могу теперь верить тебе?

Лорин вздрогнула, словно по комнате пронесся холодный ветер. Именно этого она и боялась, именно это и заставляло ее руки дрожать. Но она не хотела отступать.

– Ты действительно можешь мне не верить, – искренне сказала она. – Никаких причин нет. Кроме того, что все изменилось. Я... Я не знаю, как это выразить... Я нашла тебя в себе.

По щекам ее бежали слезы.

– Но разве это что-то значит для тебя? Я имею в виду...

слова. Слова могут лгать, слова могут доносить лишь половину правды, кто знает...

Она молча подошла к нему, приказывая себе не бояться. Мысль о том, что он может поступить с ней так, как она поступила с ним, невыносимым грузом давила на плечи, это был древний страх, и оттого более сильный. И она боролась со страхом.

– Но что ты сейчас чувствуешь? – мягко спросила она. И она коснулась его, сначала кончиками пальцев, потом провела ладонью по его плечу и груди. Она знала, что делает, знала, что еще никогда не касалась мужчины с такой любовью и такой нежностью.

Почувствовав это прикосновение, Трейси взглянул на нее. И почему-то вспомнил старого кхмерского священника, полного тепла и любви. Чужак в чужой и враждебной стране, он был тогда потрясен этим теплом и его силой. И сейчас, в прикосновении Лорин, он ощутил ту же силу.

– Мы с тобой были воюющими державами, – она кивнула, радуясь уже тому, что он заговорил. – Мы лгали друг другу, мы обманывали друг друга, превращая злобу в ненависть, – он по-прежнему не касался ее, – а ненависть – в боль.

Его слова испугали ее, и, совершенно инстинктивно, она придвинулась еще ближе, прижавшись к нему бедром. На ней были темно-зеленые шелковые брюки, мужского покроя блузка. Сверкающие волосы стянуты в хвост пурпурной лентой. Она была почти не накрашена – только немного губной помады и немного румян: грим она накладывала только когда выходила на сцену. В ушах – маленькие бриллиантовые сережки.

– Но я здесь, – голос ее дрожал, она снова была на грани слез. – Я вернулась, – лицо ее, казалось, светилось. – И я дома. Я пришла домой.

Она сказала то, ради чего пришла. Она не репетировала свою речь и даже не обдумывала заранее, что скажет – она слишком для этого волновалась. Жизнь стала для нее непереносима: да, она танцевала, но в промежутках просто сидела, уставившись в пол, и сердце ее колотилось так, как колотится сердце моряка, выброшенного на чужой берег.

Та тонкая связь, которая сейчас возникла между ними, была такой слабенькой, словно одинокий огонек свечки в темной ночи. Что, если порыв ветра загасит его? Она испугалась, что порыв этот близок, и затаила дыхание. Она действительно боялась дышать, и лишь слушала, как гулко бьется ее сердце. Время остановилось. Сколько времени пробыла она здесь? Минуты, часы, дни? Неважно. Это не имело для нее значения. Существовал лишь этот хрупкий миг, и она знала лишь одно: она не хочет его терять, не хочет, чтобы миг кончался.

А потом ее охватила паника: что она будет делать, если он отошлет ее прочь? Конечно, будет жить, но для чего, зачем?

Она искала в его глазах ответа. В панике она пошевелилась, и нить, такая тонкая, перервалась. Он протянул руку и отстранил ее.

– Что, что? – задыхаясь, спросила она.

– Просто... дай мне немного времени, – сказал он. – Все произошло так быстро. И я не знаю, готов ли к этому, – он покачал головой. – Между нами выросла такая высокая стена, что ее одним ударом не разрушить.

– Ты хочешь, чтобы я ушла? – вопрос вырвался против ее воли, и она так разозлилась на себя, что чуть не разрыдалась.

Он не ответил, и она прошла к стереопроигрывателю, наугад взяла пластинку. Поставила на проигрыватель, прибавила звук.

Вернулась к нему и просто взяла его руку в свою. В этом жесте, не было ничего нарочитого или двусмысленного. Она положила его руку себе на талию.