МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ В ТАЙШЕТЕ
Мы ехали долго и скоро.
Вдруг поезд, как вкопанный,
Стал.
Вокруг — только лес
да болота.
Вот здесь будем строить
канал.
(Из песни)
Эпиграф, может быть, и не самый удачный, но все-таки подходящий, ибо ехали мы действительно долго и с довольно большой скоростью.
И вдруг столыпинский наш вагон отцепили и повезли куда-то на запасные пути, на миг мелькнуло серое здание вокзала с черными буквами по белому полю: «Тайшет». Название было настолько неведомое и странное, что в первое мгновение прочиталось оно как «Ташкент». Но это был — увы! — не Ташкент.
Вагон почти вплотную подогнали к довольно просторному дощатому загону. Возле него вагон наш, «как вкопанный, стал». Было ясно, что приехали мы уже на место. Загон был необычен своими высокими стенами. Они были высотою метра в четыре. И это была не случайность. Такая высота понадобилась для того, чтобы пассажирам транссибирских экспрессов не попадались на глаза заключенные. И знаменитая Тайшетская озерлаговская пересылка была примерно так же огорожена. Снаружи, особенно со стороны железной дороги, — высокий, гладкий сосновый забор. И вышек нет над забором. Вышки — невысокие — были расположены внутри — в углах дощатой ограды. И колючка, и пулеметы, и прожекторы — все было внутри. Что подумает проезжающий мимо в скором поезде человек? Неинтересный забор какого-то склада. Про лагерь не подумает. Насыпи там, на этом участке магистрали, возле пересылки, нет. Там скорее даже небольшая выемка. Так что даже крыши бараков проезжающий не увидит.
Когда выходили из вагонов (их оказалось два), видно было во все стороны тайга, тайга, тайга… Да. «Вокруг — только лес да болота». Все как в невесёлой песне строителей Беломорско-Балтийского канала.
В загоне уже были женщины из первого вагона. Их было около тридцати, и у каждой на руках — грудной ребенок. Младенцы плакали на общем для всех народов младенческом языке, а женщины (совсем молодые, лет по двадцать) говорили между собою на языке певучем и красивом, и неожиданно — почти совершенно понятном. Боже мой! Да ведь они, наверное, с Западной Украины! — догадался я. Их-то за что забрали, женщин с грудными младенцами? Я подошел к ним, поздоровался и заговорил на том украинском языке, на котором говорил в детстве в Подгорном Святый боже! — как же они были обрадованы! И как мне сейчас хочется писать о них по-украински! Но ведь не принято в одном произведении смешивать два разных языка. Женщины прекрасно понимали меня, и дорого, и радостно было им, что встретился мужчина-украинец, хай не з ЗахiдноY, а з ВеликоУ УкраиYни.
Из разговора выяснилось, что юные женщины с младенцами на руках — жены еще не сложивших оружие бандеровцев. И что приговорены они всего лишь к бессрочной ссылке в глухие районы Сибири. Но суд постановил доставить их на место ссылки под конвоем, строгим этапным порядком.
Все они были почему-то в белых косынках.
Построили нас по пятеркам. Впереди — женщины. Шесть или семь пятерок. А в следующей за ними пятерка шел я — вторым слева. Я впервые за все свое путешествие шел без наручников. Обычно мне их надевали при любых переходах — из тюрьмы в вагон, из вагона в тюрьму или в воронок. В воронке наручников с меня не снимали… Забыли сейчас, наверное, надеть…
Пока я об этом размышлял, догремел голос, произносивший обычное, давно надоевшее:
— …из колонны не выходить! Шаг влево, шаг вправо считается побегом! Конвой применяет оружие без предупреждения! Шагом марш!
Конвойных было шестеро. Двое шли впереди, двое по бокам, двое позади. Пятеро с автоматами. Шестой — начальник конвоя — с пистолетом и собакой.
Вели нас пустыми, немощеными, грязными после дождя улицами. Но было тепло, и светило солнце. Городок был серый, весь деревянный. Серые от ветхости и дождей домишки и заборы. Слева виднелось что-то похожее на небольшой заводик. Пахло сухим и мокрым деревом, смолою, креозотом. Справа, не видимые нам за домами, грохотали поезда. И со всех сторон, по всему окоему, были густые зеленые, голубые и дымчатые синие дали — тайга. Тайга как бы хотела показать, как ничтожен в сравнении с нею этот (как его?) городишко Тайшет. Я чуть позднее там, на пересылке, написал стихотворение, которое начиналось строфою:
Улица стала узкой. Одна из женщин впереди нас, обходя лужу, споткнулась и упала, выронила ребенка. Строй смешался. Я и низкорослый чернявый сосед мой слева помогли женщине подняться. Я подал ей запеленутого ребенка. Он моргал синими глазками и не плакал. И с интересом смотрел на меня.
Шедший слева и чуть позади нас конвоир, белесый дылда с тупым веснушчатым лицом, заорал:
— Не спотыкаться! Не падать! Какого… падаешь, сука!
Конвоир догнал нас (строй уже тронулся) и неожиданно ударил женщину прикладом автомата в спину чуть ниже шеи. Женщина снова упала. Я подхватил ребенка и вдруг услышал гневный картавый возглас своего чернявого соседа:
— Мерзавец! Как ты смеешь женщину бить! Подонок! Ты лучше меня ударь, сволочь! На, бей меня, стреляй в меня!
Картавый рванул на груди лагерный свой серый, тонкий, застиранный китель и нательную рубаху и пошел на конвоира.
— Я тебе сейчас, сучий потрох, на намять глаза выколю! Женщину беззащитную бьешь, падла!…
Я держал в правой руке младенца, а левой вцепился в Картавого:
— Не выходи из строя — он тебя убьет!
— Ни хрена не убьет — не успеет, у него затвор не взведен! Я его раньше убью!
С хвоста колонны к нам бежал, хлюпая по лужам, начальник конвоя и, стреляя в воздух из пистолета, неистово орал:
— Стреляй! Стреляй,…вологодский лапоть! Взведи затвор и нажми на спуск! Он же вышел из строя! Он напал на тебя! Приказываю: стреляй — или я сам тебя сейчас пристрелю! Рядовой Сидоров! Выполняйте приказ!…
Картавый все шел на солдата, а тот прижался спиною к серому забору. В глазах его был ужас. И руки его дрожали мелкой, гадкой дрожью вместе с автоматом. Он просто не понимал, что такое делается, он никогда не видел и не слышал подобного: безоружный человек шел грудью на направленный в него автомат. Солдат оцепенел от страха. Если бы он начал стрелять (а он выпустил бы со страху все 72 пули одной очередью), я, как и Картавый, как и многие другие, был бы убит — я стоял почти рядом, чуть позади Картавого.
Картавый, видя, что начальник конвоя уже близко, смачно плюнул конвоиру в лицо и спокойно вошел в строй. Теперь его уже нельзя было застрелить.
Подбежавший запыхавшийся начальник конвоя приказал:
— Ложись! Всем заключенным — ложись!..
Заключенные упали, легли в жидкую грязь на дороге. Младенцы и женщины плакали. Лежали мы в грязи часа два — пока не прибежало на выстрелы лагерное и охранное начальство. Пока составлялся начальный протокол обо всем происшедшем Из разговоров я узнал, что Картавый — тяжеловозник (т е. имеет предельно высокий срок заключения — 25 лет, ссылки — 5 лет и поражение в правах на 5 лет). Лежа в жидкой тайшетской грязи, мы и познакомились кратко. Он сказал мне, что зовут его Фернандо-Рафаэль, но можно звать Федор или Федя, что родился он в 1925 году и мальчиком был привезен в Москву после поражения республиканцев во время гражданской войны в Испании.
Когда нас, наконец, привели к воротам пересылки, впустили внутрь по счету и стали выкликать по фамилиям, я был удивлен обилием тяжелейших статей, по которым был осужден мой новый знакомый. Старший надзиратель открыл его личное дело и с трудом прочитал его первую трудную фамилию по складам: