На «Черные камни» я попал в феврале 1953 года. Там я встретил давних друзей: Игоря Матроса и Ивана Шадрина. Когда меня оставили на Коцугане, а их повезли дальше, я еще не знал о «Черных камнях», а их повезли именно туда. Встретил я на «Черных камнях» и друга еще более давнего, Ивана Жука.

С Иваном Жуковым — Жуком — я познакомился еще в августе 1951-го, когда на большой 035-й колонии Озерного лагеря формировался этап на Колыму. Колонну заключенных построили внутри зоны, чтобы вести на посадку в телячьи вагоны, и начальник конвоя звонко крикнул:

— Беглецы — вперед! В первую шеренгу! Из разных мест строя вышли два человека и стали впереди первой шеренги — я и незнакомый мне человек, высокий, широкоплечий, яркоголубоглазый, светловолосый, с медным нательным крестом в просвете распахнутой рубахи, лет на десять старше меня. Его назвали первым'

— Жуков!

— Я! Иван Степанович, 1919 года рождения…

— Жуков. А еще?

— Жуков. Он же Сидоров, он же Степаненко, он же Ковалев…

— Хватит. Статьи?!

— 58-8, 58-14, 59-3, 136…

— Хватит. В наручники его!

— Следующий! Как там тебя?

— Жигулин Анатолий Владимирович! 1930 года рождения? Он же Раевский! 58-10, первая часть, 58-11, 19-58-8…

— Откуда бежал?

— С Тайшетской пересылки.

— От нас не убежишь! В наручники его тоже!… Мужик, — обратился он к кому-то из первой шеренги, — возьми его вещи!

Мешочек мой — сидорочек — был уже невелик и легок.

Когда заковали и замкнули нас в наручники, Иван Жуков повернулся ко мне светлым, добрым лицом и радостно сказал:

— Привет, воришка! Я-то думал, что я один здесь.

— Я не законник. Я честный битый фрайер…

— Восьмой пункт-то у тебя не фрайерской. Да фрайера и не бегают. Ты не бойся — я честный вор. Ты откуда сам-то?…

— Из Воронежа.

— А! Москва — Воронеж — шиш догонишь! А я москвич. С Марьиной рощи. Бывал в Москве?

— На пересылке. На Краснопресненской… Раздалось: «Шагом марш!» Колонна тронулась. Шли недолго. Уже стоял наготове порожний состав с телячьими вагонами. К вагонам подводили группами, по счету — сколько должно уместиться в каждом. У двери вагона наручники с нас сняли — все полотно, весь состав — все было уже оцеплено.

Иван Жук выбрал самое лучшее место — на верхних нарах возле решетчатого, но открытого окна.

— Залезай сюда, Толик! Дорога долгая нам предстоит. Эх, жаль, гитары нету!…

…Пока плывет за окном искореженная, искромсанная, гниющая тайга, я кратко расскажу, как я стал беглецом.

Из Тайшета, вернее, из зоны Тайшетской пересылки, я пытался бежать смешно, почти по-детски. Однако и такие глупые попытки иногда удавались. Я решил рискнуть. Марта уже ушла, дня три как ушла. Ожидался и мужской этап. Однажды группу заключенных — двадцать два человека — вывели разгружать горбыль с высоких платформ, стоявших на путях прямо у ворот пересылки. Нас долго пересчитывали перед выводом — двадцать один или двадцать два. И я решил рискнуть. Шанс был очень мал, но он был реален. Просчет на одного человека — не очень редкое явление в лагерном мире. Когда кликнули:

— Выходи строиться! На ужин! — я остался на одной из платформ, спрятался под горбыль, под доски. Меня никто и не искал. Но мне было слышно:

— Кажется, двадцать два было?

— А может, двадцать один?

— Ладно, ты давай заводи, а мы на всякий случай посмотрим платформы.

Эх! Если бы они не стали просматривать платформы! После наступления темноты я вылез бы и поехал на каком-нибудь товарняке в Россию. На мне еще не было лагерной формы, на мне был серый шевиотовый костюм, сшитый к 1 мая 1949 года, модная в то время фуражка, скрывавшая отсутствие волос. Но меня нашли. Когда солдаты, кряхтя, залезали на платформу, я лег совсем открыто и захрапел, притворяясь спящим.

— Вот он!

— Неужели и вправду спит?

— Хрен его знает. Притворяется, наверное. Тряхни его!

Меня разбудили и весьма побили прикладами. Но я твердо стоял на своем — заснул, разморило. Мне вроде бы даже и поверили (судить не стали). Посадили в БУР и даже больше не били. Оба солдата были рады случаю — за поимку беглеца получили отпуск домой. А меня вскоре отправили с этапом на станцию Чуна, на ДОК. Потом была страшная зима на 031-й.

И вот почти через год — этап на Колыму. За окном теплушки уже плыли освоенные сибирские места. Помню ярко-синий сказочный Байкал, крепкие рубленые сибирские дома, Биробиджан, «штормовые ночи Спасска, волочаевские дни». Все — как в учебниках истории и географии.

Переправа через Амур на пароме. Грязно-коричневые скалы и темно-серая волна. Порт Ванино — главная дальневосточная пересылка. Говорили, что временами на ней собиралось до 200 тысяч заключенных. Двадцать восемь, кажется, зон там было, это — только огневых, то есть простреливаемых.

До Ванино ехали мы с Иваном весело. Он оказался страстным поклонником Есенина. А я, как уже говорил, знал наизусть много стихотворений Есенина да и других поэтов, да еще и сам писал стихи. Бандит, осужденный за вооруженный грабеж, бежавший шесть раз, слушал «Москву кабацкую», глядя мне в рот, а в глазах его были слезы.

В порту Ванино мы с Иваном попали в разные зоны. Я приплыл в Магадан на корабле «Минск». Грузовой. В трюмах шестиярусные деревянные нары. Пулеметы направлены прямо в душу. Шесть суток. Болтало порою сильно. Как и в телячьем вагоне — параша, но не одна, а много. Когда в телячьем вагоне параша переполнялась, оправлялись возле нее. А на пароходе — выливали парашу в море. Оно глухо ворочалось за стальной ржавой степой. Шаткие, ведущие вверх трапы. по ним и тащили по многу раз в день параши. Они плескались. Однажды мне посчастливилось — я помогал нести эту огромную бочку и добрался до самого верха. Я увидел море — серое, свинцовое, с грязно-белыми барашками волн. И темные тучи у горизонта, и чайки… Вот и все, что запомнилось мне в краткий миг (на палубу меня не пустили, там были другие, более надежные, постоянные парашути-сты, они и выливали парашу в море). Помнится еще, впрочем, мокрая пустынная палуба и опять пулеметы, пулеметы — шкассовские — на всех надстройках.

Охотское море я видел однажды

Каких— нибудь десять-пятнадцать секунд…

Бухта Ванино и бухта Нагаева — не в счет. Это не открытое море.

С Иваном Жуком мы снова встретились на пересылке Берегового лагеря.

Там уже носили номера особенные. В Озерном лагере у меня был лишь один номер — на спине — Я-815. А здесь разгуливали пижоны с пятью номерами: на спине, на груди слева, на рукаве справа, на коленке слева и на фуражке или шапке. Номера были сложные, похожие на химические формулы: Например: Н2-560, А2-001 и т. п. Мой номер в Берлаге был И2-594. Он у меня (подлинный, нагрудный) сохранился, только с римской двойкой И II-594. Передовики производства красовались на

стендах в фуражках или шапках, и у каждого на головном уборе был тщательно выписан номер.

На пересылке было весело. Хозяином там был Иван Жук. Ворья больше не было. Было несколько уважаемых битых фрайеров (в основном из военных и обязательно природных русаков, то есть русских из России). Были шестерки из западных украинцев, из харбинских русских. Чифирили. Ели молодую свежепойманную жареную треску. Ах! Как она была вкусна!

Этап, и опять мы расстались. Я уехал на Бутугычаг. Зима 1951/52 года была для меня почти гибельной. Я о ней уже рассказал. Упомяну только о маленьком эпизоде, связанном косвенно с Иваном Жуком. В одном из бутугычагских лагерей (в Коцугане) я как-то проснулся ночью от шума. Возле моей постели-вагонки стояли несколько только что прибывших этапом доморощенных берлаговских сук с уже окровавленными ножами.

— Вставай, жучок *! Ссучивать тебя будем! А хочешь — сам к нам примыкай. Понял?

* Жук, жучок — вор.

— Понял! Только я, ребята, не вор. Я честный битый фрайер, студент.

— А кто с Иваном Жуком в Магадане чифирил?!

— Мы просто земляки с ним. А чифирил — здесь многие чифирят.

— Фрайер, говоришь?! А ну, снимай рубашку. «Резать будут», — невесело подумал я. Вся большая секция барака громко храпела, хотя никто не спал. Они только делали вид, что спят, — литовцы и западники, дюжие мужики. Наверное, кожу на спине ремнями будут резать для начала. Эх, нет здесь Ваньки Жука!