— Слава богу! Скорее, ребята, в ручей! И тут вспыхнул свет. И как-то необыкновенно дружно, словно ждали, с обоих вышек ударили пулеметы.

— Вот б…дь" — успел только крикнуть Иван и захлебнулся.

Я успел увидеть, как упали Иван и Игорь. Потом меня сильно ударило в левую руку (камень, что ли? — мелькнуло в уме), и я потерял сознание.

От пулеметной стрельбы весь лагерь проснулся. Один из бараков находился почти возле запретной проволоки, метрах в пяти и параллельно ей, напротив нас, лежавших в совсем неглубокой старой траншее. В окна барака было видно, что все мы лежим неподвижно, но пулеметчики, «как бы резвяся и играя», прохлестывают но нам очередь за очередью. Стрельба эта, как рассказывали мне потом, длилась минут двадцать. Затем к нам подошли поднятые по тревоге солдаты и офицеры охраны, лагерное начальство, надзиратели.

Я очнулся, когда меня волокли за ноги. Первая мысль была: почему включился свет? Потом я услышал множество голосов. Кто-то спросил:

— Все дохлые?

— Все, товарищ капитан.

— Это хорошо. Обыскать и положить возле ворот в зоне, чтобы все видели. И пусть лежат, пока не завоняют.

— Они быстро не завоняют, товарищ капитан. Температура еще долго будет минусовая или около нуля.

— Ничего. Если и завоняют — это не беда. Это даже лучше в смысле культурно-воспитательной работы.

Я понял, что жив, но, разумеется, глаз не открыл и не пикнул. Хотя голова болела чудовищно, горела огнем, я все думал: почему зажегся свет? Очень нехорошо было моей левой руке. Она почему-то вывернулась в локте и волочилась в таком неестественном положении. Волокли меня двое. Голова билась гояым затылком о камни. Света (сквозь веки) и шума было много — десятки голосов.

— Откройте ворота!…

Огни прожекторов у вахты. Ах, скорее бы заволокли в зону! Не дай бог обнаружить стоном, что ты живой — полоснут из автомата, добьют. Почему же вспыхнул свеэ?…

Заволокли, бросили. Проскрипели закрывающиеся ворота. Теперь вся охра с оружием осталась за воротами, за зоной. Заходить в любую — жилую или рабочую — зону с оружием строго запрещалось и охре, и лагерной администрации. Будут, конечно, бить, но это ничего… Почему через пять минут вспыхнул свет? Я открыл глаза и увидел предрассветное небо с бледными звездами… Если бы не вспыхнул свет, мы уже были бы сейчас в густом стланике на Желтой скале…

Первым застонал Федя. Он лежал рядом со мной и, на счастье (а может быть, на несчастье), только что пришел в сознание. Кто-то из надзирателей подошел к нему, удивленный:

— Смотри-ка, живой! Товарищ майор! Варламов-то живой!

— Тут еще один живой.

И я увидел в метре над собой небритое лицо и маленькие злые глаза начальника лагеря майора Кашпурова:

— Они дойдут! Помогите им.

Меня били ногами по ребрам, по голове. Я орал вольготно, сильно, просторно — во всю глубину своих двадцатитрехлетних легких. А Варламов сразу затих. Вскоре — потом мне рассказали — вся зона, весь лагерь знал, что живым остался только один Толик Студент.

Моя левая рука (я уже понял, что в нее попала пуля) не слушалась, мешала свернуться в клубок. Голова была вся в крови, и я уже чувствовал пулевую рану над правым ухом.

— Граждане начальники! Так нельзя, это убийство! — раздался где-то рядом громкий голос нашего нового лагерного заключенного, врача Моисея Борисовича Гольдберга. Его секцию (он жил с помощникам прямо в маленькой нашей санчасти) не запирали на ночь — на случай рудничной травмы. Он подошел прямо ко мне, к надзирателям, меня избавившим, в белом халате.

— Ладно! — раздался недовольный голос майора Кашпурова. — Хватит! Мертвецы пусть отдыхают. Живых — в БУР. Врача — на…!

Меня и Федора Варламова втащили в небольшую камеру с деревянным полом. Федя был без сознания. Когда нас тащили в БУР, я несколько раз пытался подняться на ноги. Не голова кружилась, меня сильно, до рвоты тошнило. И отвратительно рвало. Через решетчатое, но открытое окошко камеры доносился голос врача, спорившего со старшим надзирателем.

— У молодого человека ранена рука, и у него явное сотрясение мозга. Другой вообще очень тяжело ранен. Им обоим надо помочь, нужно их осмотреть, оказать помощь. Я как врач требую, чтобы меня пропустили к раненым!

— Ты, папаша, слыхал, что майор сказал?

— Слыхал.

— Вот то-то и оно-то.

— Это же вопиющее нарушение ваших советских законов!

— Здесь, гражданин доктор, закона нет, здесь закон — тайга, а прокурор — медведь.

Пришел в сознание Федя. Я потихоньку снимал с него одежду. Он стонал, бедняга. Я внимательно осмотрел его. Вся спина и ягодицы его были изорваны пулями. Потом я донял: Федя как фронтовик быстро отреагировал в траншее на свет — упал. И пули настигли его в лежачем положении под острыми углами. И проникли глубоко, куда-то внутрь. Из девяти пулевых ранений (касательные не в счет) только одно имело выходное отверстие выше пуска. Все остальные были слепыми. А где находились пули, можно било только предполагать. Несколько где-то в легких, — он начал кроваво кашлять. Две пули коснулись позвоночника, и опять-таки ушли куда-то вглубь. Кровоточил только живот, вытекала кашица непереваренной пищи. Я считал эту рану в животе наиболее опасной, так как выяснилось, что позвонки не разбиты, а только задеты пулями.

Я разделся до пояса, разорвал свою нательную рубаху. Сделал в несколько слоев нечто вроде компресса. Пропитал его своей мочой, приложил, закрыл рану этой накладкой. Перебинтовал полосами, сделанными из рубахи. Не хватило. Тогда я порвал на бинты и свои кальсоны. На Центральном была маленькая операционная. Я думал, что нас — или уж, во всяком случае, Федора — скоро повезут туда.

Моя рана была странной. Между кистью и локтевым суставом было большое продолговатое отверстие с обнаженными мышцами. Выходного отверстия не было. Рука болела вся, сгибать или разгибать ее в локте было очень больно. Я помочился на рану и завязал ее тряпкой. Правая часть головы застыла кровавой коркой. Я не стал ее трогать.

После развода через окошко послышался снова голос врача, спорившего уже с другим надзирателем:

— А я опять-таки требую пропустить меня к раненым! Я напишу жалобу самому товарищу Маленкову. Это беззаконие!

— Ладно, иди отсюда к себе в санчасть и пиши! Большую пиши!

— И напишу! Но пока она дойдет, люди могут погибнуть.

— Пусть гибнут, они фашисты, такие же, как ты, отравитель, жидовская морда! Пошел прочь, а то приложу промеж глаз!

Часом позже пришел Коля Остроухов:

— Гражданин начальник! Здесь проводка плохая, я ее здесь меняю во избежание пожара!

— Давай, проходи. Только с беглецами не разговаривать. Электрику можно — пожалуйста!

Коля для понта немного повозился в коридоре, затем зашел в нашу камеру, прикрыл дверь. Лицо его было землисто-белым. Словно на белую простыню посыпали немного черноземной пыли.

Варламов был в забытьи. Я спросил:

— Почему через пять минут свет загорелся?

— Ты понимаешь, Толик, у них, оказывается, есть вторая, автономная, сеть и движок — на случай отключения основного питания. Они завели движок и…

— А почему те же самые прожекторы загорелись, если цепь автономна?

— Это очень просто. Я тебе потом объясню. Коля поставил на пол свой чемоданчик с инструментами. Вынул оттуда нераспечатанную бутылку: «Росглаввино. Спирт питьевой. Крепость 96°. Цена…» И большой кусок сала и хлеб. Достал также газету и махорку, спички. Кулечек с планом.

— Это все от Лехи Косого. А это от Моисея Борисовича. Здесь тоже спирт для обработки ран и бинты — все, что было в санчасти. Да, вот еще стрептоцид — посыпать на раны. Ваты нету. Он сказал, что вата от телогреек, годится, но ее нужно пропитать спиртом минут на пять, потом отжать. Тебе велел лежать, не вставать на ноги, не ходить. Где попало в тебя?

— Да вот: одна — в руку, одна — в голову, по касательной, видимо, прошла. Я из-за нее сознание потерял. Она мне жизнь спасла.