Вера и Василиса не без труда взобрались в низкую повозку.

— Можно ли ехать? — спросил Игнатий.

— С Богом, — отвечала Василиса.

— С Богом, — повторил старик, снял шапку, перекрестился и, дернув вожжами, вполголоса заговорил со своими лошадьми. Повозка тронулась с места шагом, потом едва заметной, тихой рысцой.

— Все ли время мы так будем ехать? — спросила Вера Василису.

Старик Игнатий, вероятно, расслышал вопрос, потому что, полуобернувшись к Вере, сказал:

— Сначала нельзя спешить, матушка. Теперь ночь. Может кто-нибудь повстречаться и полюбопытствовать кто, куда и почему торопится. Как в поле выберемся, так и ходчее поедем.

Кругом таких городов, как Белорецк, тянутся вдоль всех выездных дорог длинные слободки; это ни город, ни деревня; тут, обыкновенно, живет рабочий люд, занимающийся отчасти городскими, отчасти сельскими промыслами. Пока путь лежал по такой слободке, Игнатий ехал той же самой рысцой. Минуты казались Вере часами. Кое-где по обеим сторонам засвечались огоньки, но на самой дороге никого не было, и, кроме топота лошадей и стука колес повозки, не было слышно никакого звука.

— Люди уже встают, — сказал Игнатий, показывая на огоньки. — Скоро и на улицу выходить станут.

Наконец повозка миновала последнюю хату на краю доходящего до слободки поля. Игнатий махнул кнутом, крикнул на лошадей, и повозка ровной рысью покатилась по мягкой, местами полупесчаной дороге. Вера вздохнула свободно в первый раз после того, как затворила за собой дверь своей комнаты. Ей казалось, будто вдруг прекратилась постоянно настигавшая ее погоня.

Между тем быстро светало. В белорецкой местности солнце всходит почти часом позже, чем в Петербурге, и поднимается на горизонте под менее острым углом. С запада на восток не крадется ночью над горизонтом белая полоса, медленная предвестница дня. Заря занимается прямо на востоке и в ясную погоду скоро переходит в золотистое утро. За пролеском, пересекавшим дорогу в полуверсте от города, Вера заметила стоявшую на краю дороги, у канавы, одноконную крестьянскую тележку. Дремавший в ней молодой парень встрепенулся, когда с ним поравнялась повозка, схватил вожжи, ударил кнутом по лошади и поехал вслед за повозкой. Вере показалось, что Игнатий кивнул ему головой.

— Кто едет за нами? — спросила Вера, на этот раз обратясь к Игнатию.

— То мой внук, Митька, — отвечал старик. — Он здесь поджидал нас. — Нельзя ехать далеко без пособника на случай. Пожалуй, в упряжи понадобится что-нибудь переправить.

— Он везет и те вещи, которые вы намедни мне передали, — добавила Василиса.

Ровной рысью бежали лошади. Бежало и всегда бегущее время. Солнце давно встало. Отблеск его лучей искрился в каплях росы на кустах и на траве, вдоль дороги. Над влажной зеленью смежных озимых полей слышалось пение жаворонков. Вере стало на несколько мгновений так легко на сердце, как должно быть легко птице, вылетевшей из клетки. Но сознание ее положения тотчас восстановилось. Она глубоко вздохнула, долго молчала, потом спросила Игнатия, далеко ли до поворота в Липки.

— Верст пятнадцать еще будет, — отвечал Игнатий. — Но мы остановимся с полверсты недоезжая поворота, у хаты лесника.

— Там, верно, нас ждет другая повозка? — продолжала Вера, обратясь к Василисе.

— Там должны нас встретить Кондратий и другой внук Игнатия, — отвечала старуха и нерешительно прибавила: — Кондратий скажет, каким путем мы далее поедем…

— Разве оттуда две дороги в Липки?

— Кондратий мне вчера так сказал, что, может быть, придется ехать другой дорогой.

У хаты лесника действительно стояла другая крытая повозка, в которой Вера и Василиса, простившись с Игнатием, продолжали путь. Кондратий сам правил; за ним следовал, как от Белорецка, одноконный провожатый.

Недоезжая поворота в Липки, Кондратий остановил лошадей, обратился к Вере и сказал:

— Не прогневайтесь, матушка Вера Степановна. Мы поедем не прямо в Липки, а сначала на Черный Бор.

— Как — на Черный Бор? — воскликнула испуганная Вера. — В Черный Бор я не хочу ехать.

— Нельзя в Липки до завтра, — отвечал Кондратий. — Суздальцевы будут только сегодня поздно вечером. Их задержали в Москве. Ваше письмо их ждет в Липках. Я справлялся и сказал Василисе, что справлюсь, потому что стороной о том слышал.

— Я не могу ехать в Черный Бор, — проговорила в сильном волнении Вера и сделала движение, чтобы выйти из повозки. Василиса ее удержала.

— Голубушка, Вера Степановна! — сказала умоляющим голосом Василиса. — Успокойтесь, ради Бога! Куда же ехать? В Васильевское нельзя вам приезжать переодетой. Там вас тотчас узнают. Я не предупредила вас потому, что, когда мы расстались с Кондратием, он еще ничего не успел разузнать наверное. А делать было нечего. Если бы вы со мной не уехали, то сегодня же были бы на пути к тем хуторам.

— В Черном Боре, — добавил Кондратий, — никто не догадается и вас не увидит, кроме моей старой кумы, жены садовника. Она — женщина верная; я ей даже передаю ключ от часовни, когда отлучаюсь надолго. В доме я сказал, что Василиса вернется с племянницей, которая издалека к ней приехала; я не подвезу вас к большому крыльцу, а проведу садом прямо в дом, наверх, где теперь живет Василиса. Вы и в Липках не желали подъезжать со стороны двора, а хотели пройти пешком через парк. Завтра же я сам вас доведу до Липок; вы успеете вечером туда написать, и ваше письмо будет к ночи доставлено.

XVII

Сербин говорил правду, когда сказал Вере, что у него много огорчений и забот. Он начинал ощущать всю тягость ига, которому он подчинился. Прасковья Семеновна становилась более требовательной и несговорчивой, по мере того как в силу продолжительности и гласности того ига сам Сербин становился беззащитнее перед ней. В особенности тяготили его назойливые напоминания о сватовстве Подгорельского. Любовь к дочери не замерла в сердце Степана Петровича, но только заглушалась постоянной тревогой его отношений к г-же Криленко. Бывали минуты, как при вечернем прощании с Верой, когда эта любовь пробуждалась в Сербине почти с прежней силой. Кроме того, его огорчала видимая перемена в отношениях к нему некоторых из его ближайших знакомых. Степан Петрович чувствовал, что его осуждали, и сознавал, что имели основание его осуждать.

В доме с раннего утра было замечено отсутствие Веры, но никто не решался сказать о том Степану Петровичу. Наташа оставила на столе найденные ею записку и письмо и в отчаянном испуге, сказав о том камердинеру Сербина, особенно пользовавшемуся его доверием, куда-то скрылась. Когда Сербин одевался, смущенное выражение лица камердинера обратило на себя его внимание. Выходя в свой кабинет, Степан Петрович обратился к нему.

— Ты что-то скучен сегодня, Алексей. Здоров ли?

— Ничего, здоров, Степан Петрович, — отвечал Алексей, несколько запинаясь, — долго возился с укладкой для переезда…

— Скажи, чтобы ко мне попросили Веру Степановну, если она уже встала.

Алексей вышел, затворил за собой дверь, но за дверью остановился, не решаясь ни идти далее, ни вернуться в кабинет.

Сербин тотчас заметил, что не было слышно шагов Алексея, и, отворив дверь, спросил, зачем он остановился.

— Не знаю, как сказать, — проговорил дрожащим голосом камердинер. — Что-то неладно у нас: Вера Степановна уехала…

— Как — уехала? — вскрикнул, побледнев, Степан Петрович. — С кем? Когда? Где Наташа?

— Должно быть, одна… Наташа ничего не знала; она вся в слезах побежала к Болотину, чтобы от него что-нибудь узнать. Вера Степановна к нему посылали записку вчера вечером… Но Болотин, оказалось, здесь, никуда не уезжал, и у него Вера Степановна не была…

У Сербина на одно мгновение потемнело в глазах. Он прислонился к двери и сказал:

— Говори же толком… Когда могла Вера выйти? Как могли не слыхать, что она отворяла двери?

— Она, должно быть, ночью вышла садиком, в переулок. Мы заметили, что у калитки задвижка отодвинута. Она и спать не ложилась и оставила на своем столе письмо к вам и записку к Наташе…