Религиозное обучение может быть предметом деятельности школы; но религиозное воспитание зависит от церкви, семьи и семейных и общественных нравов. У нас есть церковь. Наше богослужение, от частных молитвословий до общественных литургийных и других церковных служб, соединяет в себе все, что может возбуждать благоговейные религиозные чувства; но у нас нет постоянной церковной жизни.

В нижних слоях народа верования держатся в первобытной, так сказать самородной, форме. Достижение зрелого возраста не изменяет отношений к церкви. Нравы сохраняют объединяющие церковные черты. Трудовая жизнь предрасполагает к молитве, ради ее утешительной силы, и к вере, ради надежд на исполнение скромных желаний, вызываемых жизненными нуждами. В верхних общественных слоях, напротив того, индивидуальная религиозная жизнь рано обособляется и течет большею частью одиноко в позднейшие годы. Смесь знаний, называемая просвещением и образованием, нелегко мирится с умилительною покорностью верований. Возникают сомнения, на которых мысль старается не останавливаться из опасения, что они могли бы еще более поколебать уже колеблющийся в душе мир веры. Но к этому миру мысль редко обращается среди поглощающего недосуга обыденной жизни. Религиозное чувство как будто дремлет и становится или может стать интенсивным — только при встрече с потрясающею радостью, или с потрясающим горем.

Замечательно, что в религиозном отношении пример иноверцев часто действует на нас более возбудительно или пробудительно, чем пример единоверных соотечественников. Мы сознаем, что между католиками и протестантами — разумеется между искренно верующими — вера и церковь занимают в жизни более видное место и состоят с нею в более непрерывной связи, чем у нас. Такое влияние иноверцев стало бы еще заметнее, если бы оно не ослаблялось смутными представлениями о их иноверии. Мы склонны придавать ему произвольное значение и противопоставлять друг другу слова: «они» и «мы», даже и тогда, когда соответствующие понятия могут совпадать.

О шаткости постоянных отношений наших к церкви я буду иметь случай далее высказаться подробнее. Считаю не лишним прежде пояснить мою мысль относительно той области веры, которую я называю областью несказанного или недосказанного.

IX

Если мы вообще признаем себя обязанными быть искренними и правдивыми в делах мира, то в делах веры на нас лежит несомненная, прямая и безусловная обязанность искренности и правды. Не только с другими, но и сами с собой мы не вправе лицемерить. Смиряться духом и признавать, в известных случаях, немощь нашего разума не одно и то же, что малодушно отворачиваться от многого, что помимо нашей воли напрашивается нам на глаза, волнует нашу мысль и тревожит в нас сердце.

Мир верований заключает в себе две разные области: область веры в прямом смысле, то есть веры покорной, смиренной, не рассуждающей, но принимающей за непреложную истину то, что церковь признает истиной свыше открытой, и как истину, свыше открытую, нам проповедует; и область верующего разумения, то есть веры в истины, человеческим умом более или менее ясно постижимые.

Трансцендентные догматы могут быть только предметом авторитетного вероучения и предметом покорной, беспрекословной веры, но не предметом наших мудрствований. Когда нам хотят рассудочно объяснять недоступное рассудку, мы смущаемся, но продолжаем не разуметь объяснений. Мы можем покорно верить, но не можем понимать по приказанию. В той, другой области, где верующее разумение возможно и где потому от нас не может требоваться безответного верования, нам часто не достает руководящей помощи. Мы встречаемся с рядом вопросов, на которые нам самим не дается наставительных ответов.

Как нам объяснять себе продолжительный исторический факт, что христианство, религия любви, смирения и мира, породило столько раздоров, распрей, ненавистей, кровопролитий и жестоких гонений? Ученикам Спасителя было предвозвещено, что они будут ненавидимы, гонимы и умерщвляемы; но не было сказано, что они сами будут друг друга ненавидеть, преследовать и умерщвлять. Не должно ли приходить на мысль, что дух отрицания и злобы, не надеясь на успех прямого отрицания, старался по крайней мере озлобить и под личиною ревности к истине поселять раздор в умах и ожесточать сердца?

Время постепенно и последовательно все вокруг нас изменяло, изменило и явно продолжает изменять. Ограничивается ли перемена внешними условиями нашего быта, общественными нравами и поразительным расширением сферы наших знаний? Не произошло ли вместе с тем перемены и в строе духа, в свойствах души? Не должно ли было отразиться на них чудотворное влияние христианства? Если же оно отразилось и мы так сказать выросли духовно и душевно, то не тесны ли стали рамки понятий, начертанные пастырями церкви слишком тысяча лет тому назад?

Все церкви одинаково сознают коренной переворот в быте народов, совершившийся в силу неотразимого влияния христианства. Ему исключительно принадлежат нравственное начало самоограничения, начало верующей покорности своей судьбе, начало кротости в отношениях к ближним, начало признания всех людей ближними, начало духовного равенства мужей и жен и даже семейное начало. Семья есть чадо христианства. До него понятие о потомстве стояло, в ветхозаветном мире, на месте наших понятий о семье: потомство могло быть идеею немногих; семья — идея доступная всем и каждому. Можно сказать, что она в первый раз церковно признана в Посланиях апостола Павла, и чтобы в этом убедиться, стоит только вспомнить об условиях семейного быта евреев до евангельской проповеди. Наконец, христианство одно осмыслило кратковременность и печали земной жизни человека, перенеся в другой мир последнее о ней слово.

X

Последнее, в другой мир перенесенное слово есть слово бессмертия, мздовоздаяния и милосердия. Оно сказано нам ясно, положительно, торжественно, многократно повторено и звучит в нашем сердце всегда, когда мы его таинственно вещему голосу прислушиваемся. Но другой мир, где то слово должно осуществляться, принадлежит к области несказанного или недосказанного нашим верованиям.

Относительно свойств и условий будущей жизни в Священных Писаниях заключаются лишь некоторые отрывистые указания[85]. В этой заветной области всеобъемлющий вопрос состоит не в том, что мы можем знать, и не в том, чему должны верить, а в том, чему нам можно и чему нам позволительно верить. Вопрос неотразимо возбуждается желанием человека составить себе некоторое понятие или представление о том, что из здесь свойственного ему «я» ему там останется свойственным, и что из земного перейдет с этим «я» в неземной мир. Несомненно должно перейти нечто, ибо воспоминания перейдут. Иначе было бы сознание справедливости мздовоздаяния. Равным образом ученики Господни не могли бы «судить двенадцать колен Израилевых».

Человеку естественно стремление воображать себе будущую жизнь в несколько доступном его понятиям виде. Он желает, и чем более в нем развит элемент духовной жизни, тем более должен желать, сохранения своей духовной самоличности. Христианин, конечно, не воображает себе будущего бытия в материальных формах, хотя ему дано обетование воскресения в «духовном теле». Он вообще не старается составить себе об этом бытии какое бы то ни было определительное понятие, потому что знает, что составление такого понятия для него невозможно. Но он не мирится с мыслью, что он бесследно отрешится от всего, что в земной жизни ему было духовно дорого и что он перед Богом мог признавать существенным содержанием этой жизни. Он уповает, что, при пробуждении сознания в другом мире, он себя может узнать, и лучшие чувства его души ею будут сохранены.

Можно удивляться встречающемуся упорному, Божественными глаголами не оправдываемому стремлению обесчеловечить, по возможности, наши представления об ожидаемой нами за гробом будущности. Это стремление господствует, в особенности, между протестантами. Не странно ли воображать, что в будущей жизни нам станет все то чуждым, что в нынешней жизни предопределяет свойства будущей?