Впрочем, для большей полноты изложения религиозных идей Валуева необходимо заметить и другое нечто, а именно, что религиозные идеи хотя не имеют полной широты и глубины, но зато носят в себе цену исторической давности.

Первый луч религиозной веры и того мистицизма, той пассивной покорности Промыслу Божию, которые, несомненно, обнаружатся при ознакомлении с сочинениями Валуева, относится еще к 1847 году. Так, в дневнике графа Валуева мы читаем под этим годом между прочим следующие строки: «Лично о себе могу заметить, что эти шесть месяцев были для меня довольно монотонны. Но я испытал, что такие однообразные дни гораздо лучше многих других, мною пережитых. Благодарю Того, Чье милосердие ниспослало мне ряд ясных и спокойных дней после продолжительной и тяжкой болезни и Кто даровал мне прожить полгода без новых несчастий и нового горя»[103].

Время от времени и далее в описание всевозможных обедов, парадов, встреч, при описании различных сановных людей, заграничных видов вкрапляется ряд афоризмов и изречений, в которых приводится на память Имя Бога, принципы религии и морали. Например, за тот же 1847 г. под 29 ноября напечатано: «Способность любить смотря по индивидуальным особенностям не у всех одинаково развита, но почти в каждом из нас степень интенсивности одного из этих чувств прямо пропорциональна степени интенсивности другого, — кто искреннее умеет любить, тот более страдает в скорби». 30 ноября: «Речет кто ты веру имаши, аз же дела имам; покажи ми веру твою от дел твоих, и аз тебе покажу от дел моих веру мою»[104].

Следя с лихорадочным вниманием за происходящей в 1855 г. Севастопольской эпопеей и жадно ловя всякие вести с театра войны, он пишет: «С жадною торопливостью пробегаю роковую страницу. Ничего. Если же есть что-нибудь, то не на радость. Так проходят дни за днями. Истинной жизни у меня полминуты в день. Остальное время я ожидаю этой полминуты или о ней думаю. Ко всему другому, кроме молитвы, у меня сердце черствеет. Всему другому хочется сказать: теперь не время».

В 1855 году, после падения Севастополя, когда болезненно заволновалась опечаленная Русская земля и после глубокого вздоха запросила свежего воздуха — реформ и преобразований, Валуев, сознавший необходимость реформ, писал: «Что у нас теперь прежде всего желательно? Преобразование цензуры, обнародование бюджетов различных ведомств, отмена крепостного состояния наших промышленных сил, ныне закабаленных главным управлением путей сообщения и публичных зданий. Поощрение частных предприятий по части железных дорог и пароходных сообщений»[105].

«Однако, — писал он далее, — все вышесказанное — частности, более или менее важные по непосредственным или посредственным последствиям. Но гораздо важнее применение некоторых общих начал. Таковы:

1) Начало христианской истины в делах веры.

2) Начало правды в формах управления вообще вместо нынешней бездушной формалистики.

3) Начало нравственного достоинства в действиях высших правительственных властей, сопряженное с началом уважения к человеческой личности»[106].

Это место очень важно, потому что свидетельствует, что в сознании Валуева носилась мысль о необходимости религиозно-нравственных основ государственной и общественной жизни, или, как впоследствии формулировалась эта мысль, о необходимости христианизации государства.

Впоследствии эта мысль была снова повторена.

14 декабря Валуев записал: «Для истинной жизни великих государств нужны нравственные начала, которые могли бы служить основанием и исходною точкою государственных деяний. Где и что наше основное государственное начало? Покорность? Кажется, нужно что-нибудь и еще». Итак, Валуев не признает старого начала общественности — пассивности и терпения, а ждет других.

Но что именно? Какое новое начало предносилось Валуеву?

III

Ответ на этот вопрос можно, прежде всего, почерпнуть в интересной записке Валуева, составленной в декабре 1855 года, получившей широкое распространение в общественных и административных кругах и сделавшейся известной генерал-адмиралу флота великому князю Константину Николаевичу.

Записка эта, под названием «Дума русского», напечатана в «Русской Старине» за 1891 год (май месяц), полна лиризма и публицистического темперамента и характерна для понимания внутреннего мира Валуева.

Валуев в этой записке спокоен и изобразителен, как бытописатель, когда он говорит о кончине императора Николая I и вступления на престол императора Александра II: «Еще недавно Россия оплакивала непритворными слезами того великого государя, который около трети столетия ее охранял, ею правил и ее любил, как она его любила. Эта кончина объяснила, пополнила, увенчала его жизнь. Сильный духом, сильный волею, сильный словом и делом, он умел сохранить эти силы на смертном одре и, обращая с него прощальный взгляд на свое царство, на своих подданных, явил себя им еще величественнее и возвышеннее, чем в полном блеске жизненных сил или самодержавной деятельности».

Искренен и задушевен, но уже исполнен сарказма — Валуев как гражданин и сын церкви.

«Благоприятствует ли, — писал он, — развитию духовных и вещественных сил России нынешнее (1855) устройство разных отраслей нашего государственного управления? Отличительные черты его заключаются в повсеместном недостатке истины, в недоверии правительства к своим собственным орудиям и в пренебрежении ко всему другому. Многочисленность форм подавляет сущность административной деятельности и обеспечивает всеобщую официальную ложь. В творениях нашего официального многословия нет места для истины. Она затаена между строками; но кто из официальных читателей всегда может обращать внимание на междустрочия? У нас самый закон нередко заклеймен неискренностью. Мало озабочиваясь определительной ясностью выражений и практической применимостью правил, он смело и сознательно требует невозможного. Все изобретения внутренней правительственной недоверчивости, вся централизация и формалистика управления, все меры законодательной предосторожности, иерархического надзора и взаимного контролирования различных ведомств ежедневно обнаруживают свое бессилие. Самостоятельность местных начальств до крайности ограничена, а высшие начальники, кажется, забывают, что доверие к подчиненным и внимание, оказываемое их взгляду на дело, суть также награды. Управление доведено, по каждой отдельной части, до высшей степени централизации; но взаимные связи этих частей малочисленны и шатки.

Много ли искренности и много ли христианской истины в новейшем направлении, данном делам веры в мерах к воссоединению раскольников и в отношениях к иноверным христианским исповеданиям? Разве кроткие начала Евангельского учения утратили витающую в них Божественную силу? Разве веротерпимость тождественна с безверием? Разве нам дозволено смотреть на религиозные верования как на политическое орудие и произвольно употреблять или стараться употреблять их для достижения политических целей. Святая церковь не более ли нуждается в помощи правительства к развитию ее внутренних сил, чем в насильственном содействии к обращению уклонившихся или к воссоединению отпавших? Нынешний быт нашего духовенства соответствует ли его призванию, и правильно ли смотрят на внутренние дела православной паствы те самые государственные люди, которые всегда готовы к мерам строгости против иноверцев или раскольников. О раскольниках сказано, что их религиозная жизнь заключается в „букве и недухе“ (1855). Кажется, что сама православная церковь тяготеет над ними „буквою и недухом“. Быть может, что если бы наши пастыри несколько более полагались на вышнюю силу вечных истин, ими проповедуемых, и несколько менее веровали в пользу содействия мирских полиций, то их жатва была бы обильнее»[107].