Что же теперь? Надо найти документы экспедиции. Лежат же где-нибудь карты, дневники, буровые журналы Пшеницына! Хранятся же где-нибудь образцы пород — черные камни! Неужели всё ушло с Доннелем за границу? Не может быть. Что-нибудь осталось. Во всяком случае, тяжелые ящики с брусками высверленной породы он вряд ли увез с собой, удирая из России.
Не один я ломал голову. Со мной вместе судили и рядили Щекин, Алиханов, Лара.
ЛАРА
Над моей койкой в общежитии висела открытка с видом на площадь Эль-Регистан в Самарканде. На обороте — по диагонали, к верхнему углу — бежала одна размашистая строчка:
«То солнечный жар, то ущелий тоска».
Поэт с филфака сказал мне, что это из Маяковского. В нижнем углу, мелко: «Лара».
Лара Печерникова ходила в лыжных шароварах и в тюбетейке, из-под которой тянулись до пояса две темные косы. Крутой взлет бровей — нарочно слегка подбритых — делал ее глаза чуть-чуть раскосыми. Со всеми на нашем курсе она была на «ты», с шиком ввертывала в свою речь таджикские и узбекские словечки.
Я слушал ее с завистью. Девушка, не старше меня, — и уже побывала на Памире, у отрогов Копет-Дага! Отец ее — начальник экспедиции. Иногда зависть мучила меня так сильно, что я, боясь обнаружить ее, только молча кивал в ответ на ее рассказы, и она отходила обиженная. Эх, если бы я мог тоже показать себя бывалым человеком! Но как?
Иногда она, поощряемая вниманием слушателей, начинала завираться, и меня так и подмывало дернуть ее за косу. Однажды я открылся ей в этом, и Лара сказала:
— Ладно, Сережа. Дергай. Только не больно.
— Уж как выйдет.
— Смотри, сдачи дам!
После этих вскользь и со смехом брошенных слов мы стали как-то ближе друг к другу.
На втором курсе мы всё чаще бывали вместе. Несколько раз я провожал ее домой, и всю дорогу до улицы Декабристов мы разговаривали без умолку. О чем? Обо всем, — не задумываясь, не стесняясь самых случайных ассоциаций, самых причудливых прыжков с одной темы на другую, то есть так, как разговаривают люди, способные стать очень близкими, но еще не догадывающиеся об этом. В марте в пролетах улиц свистели сырые ветры, серый снег распускался в синих проталинах на Неве. Мы не прощались у подъезда с лепными русалками, а шли дальше. Не думаю, чтобы я когда-нибудь в своей жизни ходил больше, чем в ту весну. Мы уходили по Невскому до Лавры и пешком же двигались обратно, пережидая набеги дождя в подъездах, любуясь, как стрелы дождя, невидимые среди серых домов, выбивают миллион фонтанчиков на черном, опустевшем асфальте. Мы бродили между колоннами Казанского собора, как в волшебном лесу. Трамваи для нас не существовали.
Особенно тянуло нас шагать вдвоем по граниту набережных, вниз по течению канала, туда, где за каменными громадами угадывалось море. Однажды незнакомая улица вывела нас к мостику, и мы вступили на небольшой остров. Из него росли, тесно сгрудившись, узкие дома с пятнами от едкого дыхания моря, — высокая, скалой вздыбившаяся куща строений, обнесенных рыбачьими сетями, упруго натянутыми на вешалах. Пахло смолой, в проливе качались, перестукивались бортами лодки, высокая баржа уткнулась в низкий берег. Мы долго гуляли по острову. Была белая ночь, фонари не горели, сиреневый закат лежал на воде.
Остров этот исчез за поворотом, когда мы шли обратно, и больше мы не могли его отыскать, как ни старались. Мы забыли туда дорогу. И теперь наши прогулки имели одну цель — найти остров. Не знаю почему, но мы ни у кого не пытались спрашивать. Мы ходили и ходили по приморским улицам — пустынным, широким, как будто раскрывающимся навстречу простору.
Дома у Лары я бывал редко. Старшую сестру ее — крупную девицу, с полными, тяжелыми руками, коротко остриженную — я видел мельком. И однажды — мы с Ларой стояли в конце какой-то улицы — она мне сказала:
— Я не хотела, чтобы ты видел Ксению.
— Почему?
— Все мои знакомые дуреют при ней. Досадно даже.
— Подумаешь, — сказал я. — Что в ней хорошего!
— Се-ре-жа! В моей сестре!
— Ах, прости!
— То-то же! Но ты не подумай, пожалуйста, что я в тебя влюблена.
— И ты не думай, что я в тебя! — сказал я с веселой запальчивостью, какая всегда присутствовала в наших встречах, и замолчал, смутившись.
Лара тоже умолкла.
Так вырвалось наружу наше первое признание. Но мы не знали этого. Невзначай коснувшись того, что зрело в нас, мы через минуту опять исступленно болтали, шагая в ногу по звенящим плитам набережной.
Я всеми своими заботами делился с Ларой — и, конечно, имя Пшеницына упоминалось в наших беседах очень часто.
— Понимаешь, Лара, — говорил я, — какие-то материалы экспедиции были в геологоразведочном институте. Но их затеряли. Касперский просил найти, но ничего не добился.
— А Касперский вообще добивался? Он ждет, что ему на подносе принесут образцы, — сказала Лара.
— Может, всё-таки мне толкнуться туда? Взять ходатайство из университета? А?
— Возьми, возьми. Только ты, Сережка, либо мямлить будешь невразумительно, либо петушиться. От тебя одного мало толку. Я вот думаю, кого я знаю в институте…
— Ты борца вызови ворочать ящики с керном, — пошутил я.
Среди знакомых Лары — а их великое множество — есть и спортсмены. Она играет в теннис и вместе с Ваней Щекиным болеет за ленинградских футболистов и тяжелоатлетов.
Ходатайство я выправил, и даже за подписью Подшивалова.
Был поздний час, мы с Щекиным, обжигаясь, пили чай из жестяных кружек, Алиханов, корабельным узлом скрутившийся на койке, повторял, закрыв глаза, кристаллографию. В дверь резко постучали, и только мы успели ответить, как в комнату влетела Лара — раскрасневшаяся, радостная:
— Сережа! Материалы Пшеницына есть…
Она говорила не только мне, — всем нам, так как дело, занимавшее меня, стало общим делом.
— Ларка! — вскочил я. — Ты просто невероятная прелесть!
Я стащил с нее перчатки. Она бросила пальто на спинку стула.
— Я тут ни при чем, ребята! Совершенно ни при чем. Только узнала раньше вас и прибежала… Это всё Лукиных.
Московского профессора Лукиных я знал по его статьям. Они очень помогали мне в подготовке к докладу. Лукиных стоял во главе энтузиастов среднерусской нефти, остроумно полемизировал с Подшиваловым. Лукиных был не только выдающимся ученым, но и государственным деятелем. Он работал в главном геологическом управлении. Оказывается, он предложил директору геологоразведочного института отыскать материалы старых экспедиций, положивших начало разведкам на нефть между Волгой и Уралом. И многолетние залежи кернов и документов, скопившиеся в институте, наконец сдвинулись с места. Образцы пород, добытых Пшеницыным, обнаружены.
— А буровой журнал? — спросил я.
Я еще не был на практике, но понимал, что образцы трудно оценить по-настоящему без бурового журнала, куда разведчики недр записывают характеристику каждого каменного кусочка и с какой глубины он вынесен на поверхность.
— Журнала нет, — сказала Лара. — Ни дневников, ни карт — ничего.
— Плохо, — вздохнул я.
— Степан Степанович — знаете, старожил института — говорит, что их не было. То есть, их не было еще в Баку, когда вывозили керны из бывшей конторы Доннеля.
Мы все бывали в институте на лабораторных занятиях и встречали Степана Степановича — кособокого, маленького старичка с трясущейся головой, который когда-то одолевал уссурийскую тайгу и хребты Сихотэ-Алиня. Степан Степанович — ходячая летопись института.
— Ясно. Документы Доннель увез, — сказал я. — Эх, черт! Ну, хорошо хоть керны есть.
Институт помещался в громадном здании на Васильевском острове. Широкие окна смотрели на пустыри, на серо-голубую весеннюю воду взморья, но я погрузился в вечные сумерки, как только вступил в коридор, окаймленный шеренгами шкафов. Двери справа и слева вели в лаборатории, где геологи, возвратившиеся из походов, изучали привезенные образцы пород. Там в свете дня сверкали сотни пробирок и линз.