– Легко быть вольнодумцем человеку молодому. Но мне, в мои годы, да при паховой грыже и скрытой форме туберкулеза…

– А вы переметнитесь к церкви. Она любит грешников, готовых покаяться.

Вильке пожимает плечами.

– Как же тогда быть с уважением к самому себе?

Я смеюсь:

– Ночью-то его у вас нет? Да?

– А у кого оно бывает ночью? У вас?

– Нет. Но оно может быть у ночного сторожа. Или у булочника, который ночью печет хлеб. Разве вам самоуважение так уж необходимо?

– Конечно. Я же человек. Только у животных да у самоубийц его нет. От одной этой двойственности не знаешь куда деваться. Все-таки я сегодня ночью пойду в ресторан Блюме. Пиво там – первый сорт.

Я бреду обратно через темный двор. На обелиске какое-то пестрое пятно. Это букет Лизы. Она его положила на цоколь, прежде чем отправиться в «Красную мельницу». Я стою в нерешительности, потом беру букет. Мысль о том, что Кнопф может его запакостить, все же нестерпима. Я уношу его в свою комнату и ставлю в терракотовую урну, которую приношу из конторы. Цветы тотчас завладевают всей комнатой. И вот я сижу перед бронзовыми, желтыми и белыми хризантемами, они пахнут землей и кладбищем, и мне чудится, будто меня уже похоронили. Но разве я действительно что-то не похоронил?

* * *

В полночь я уже не в силах выносить этот запах. Я вижу, как, Вильке уходит, чтобы переждать «час духов» в ресторане, беру цветы и отношу их к нему в мастерскую. Дверь открыта; свет не погашен, чтобы Вильке, возвращаясь к себе, не боялся. На гробе великана стоит бутылка пива. Я выпиваю ее, переношу стакан и бутылку на подоконник и открываю окно – пусть хозяин подумает, что какому-то духу захотелось пить. Затем разбрасываю хризантемы от окна до недоделанного гроба банкира Вернера и кладу на него пачку обесцененных банкнотов по сто марок. Пусть Вильке вообразит себе какую-нибудь небылицу. Если гроб Вернера из-за всего этого не будет закончен

– не беда: этот банкир, пользуясь инфляцией, лишил десятки мелких домовладельцев их жалкой собственности.

XX

– Хочешь увидеть одну штуку, которая волнует, почти как картина Рембрандта? – спрашивает Георг.

– Ну что ж, валяй.

Он вынимает из своего носового платка какой-то предмет, и тот падает со звоном на стол. Я не сразу различаю, что это. Растроганные, смотрим мы на него. Это золотая монета в двадцать марок. В последний раз я видел такую монету еще до войны.

– Вот было времечко! – говорю я. – Царил мир, торжествовала безопасность, за оскорбление его величества еще сажали в кутузку, «Стального шлема» не существовало, наши матери носили корсеты и блузки с высоким воротом на китовом усе, проценты выплачивались аккуратно, марка была неприкосновенна, как сам Господь Бог, и четыре раза в год люди спокойненько стригли себе купоны государственных займов и им выдавали стоимость в золотой валюте. Дай же облобызать тебя, о блистающий символ дней минувших!

Я взвешиваю на ладони золотую монету. На ней изображен Вильгельм Второй, теперь он живет в Голландии, пилит дрова и отращивает себе эспаньолку. На монете у него еще торчат лихо подкрученные усы, которые тогда назывались «Цель достигнута». И цель действительно была достигнута.

– Откуда это у тебя? – спрашиваю я.

– От некоей вдовы, получившей в наследство целый ящик таких монет.

– Боже милостивый! Сколько же такая монета сейчас стоит?

– Четыре миллиарда бумажных марок. Можно купить себе домик. Или десяток роскошных женщин. Целую неделю кутить в «Красной мельнице». Восьмимесячная пенсия инвалида войны.

– Хватит…

Входит Генрих Кроль в полосатых брюках с велосипедными зажимами.

– Это должно порадовать вашу верноподданническую душу, – заявляю я и подбрасываю в воздух золотую монету. Он подхватывает ее, смотрит на нее влажными глазами.

– Его величество… – взволнованно бормочет Генрих. – Да, были времена! Мы тогда еще имели свою армию!

– А насчет времен – то для кого как, – замечаю я.

Генрих негодующе смотрит на меня.

– Вы, вероятно, согласитесь, что тогда было лучше, чем теперь.

– Возможно!

– Не возможно, а бесспорно! У нас был порядок, устойчивая валюта. Никаких безработных, цветущая экономика, мы были народом, который всем внушал уважение. Или вы и с этим не согласны?

– Совершенно согласен.

– Вот видите! А что сейчас?

– Беспорядок, пять миллионов безработных, дутая экономика, да и сами мы народ побежденный, – отвечаю я.

Генрих опешил. Он не представлял себе, что я так легко со всем соглашусь.

– Вот видите, – повторяет он. – Сейчас мы погрязли в дерьме, а тогда катались как сыр в масле. Соответствующие выводы вы, вероятно, можете сделать, не так ли?

– Не уверен. Какие же?

– Чертовски простые! Выводы о том, что у нас опять должны быть кайзер и солидное национальное правительство.

– Стоп! – восклицаю я. – Об одном вы забыли: вы забыли важнейшее слово «потому». А в нем-то и весь корень зла. Оно и есть причина того, что ныне миллионы людей, подобных вам, задрав хобот, повсюду трубят всякую чепуху. Все дело в одном словечке «потому».

– Как это так? – спрашивает Генрих, ничего не понимая.

– «Потому»! – повторяю я. – Все дело в слове «потому». У нас теперь пять миллионов безработных, инфляция и мы побеждены именно потому, что до этого у нас было столь любимое вами национальное правительство! Потому, что это правительство, охваченное манией величия, затеяло войну! Потому, что оно эту войну проиграло! Вот мы и погрязли сейчас в дерьме! Потому, что правительство состояло из столь почитаемых вами марионеток в мундирах и тупиц! И не вернуть нам их нужно, чтобы исправить дело, а, наоборот, ни в коем случае не допускать их возвращения, потому что они опять втравят нас в войну и посадят в навоз. Вы и ваши единомышленники твердите: раньше нам жилось хорошо, сейчас живется плохо – значит, давай обратно старое правительство! А на самом деле нам плохо живется сейчас потому, что до этого у нас было старое правительство, – значит, надо его послать ко всем чертям! Понятно? Все дело в словечке «потому»! А ваши единомышленники охотно забывают об этом «потому»!

– Вздор! – рычит Генрих. – Слышите, вы, коммунист!

Георг разражается неистовым хохотом.

– Для Генриха коммунист каждый, кто не является крайним правым.

Генрих выпячивает грудь и собирается перейти в контратаку. Изображение кайзера на монете вдохнуло в него силу. Но в эту минуту входит Курт Бах.

– Господин Кроль, – обращается он к Генриху, – ангел должен стоять справа или слева от подписи «Здесь покоится жестянщик Кварц»?

– Что?

– Да ангел на скульптуре надгробия для Кварца?

– Конечно, справа, – отвечает Георг. – Ангелы всегда стоят справа.

Из пророка национализма Генрих опять превращается в торговца надгробными памятниками.

– Я иду с вами, – недовольно заявляет он и кладет золотую монету на стол.

Курт Бах видит ее и берет в руки.

– Вот были времена… – мечтательно начинает он.

– Значит, и для вас тоже, – замечает Георг. – Чем же они были столь примечательны для вас?

– Ну как же, это были времена свободного искусства! Хлеб стоил несколько пфеннигов, водка – пять, жизнь была полна идеалов, а если иметь в кармане несколько таких монет, то можно было съездить в прославленную страну Италию, не боясь, что, когда возвратишься, они уже ничего не будут стоить.

Бах целует орла на монете, кладет ее на стол и становится опять на десять лет старше. Они с Генрихом исчезают. Уходя, Генрих придает своему разжиревшему лицу выражение зловещей угрозы.

– Головы еще покатятся!

– Что он сказал? – удивленно спрашиваю я Георга. – Это же любимая фраза Вацека! Или эти два враждующих сородича побратались?

Георг задумчиво смотрит вслед Генриху.

– Может быть. Но тогда это опасно. И знаешь, что тут самое удручающее? В 1918 году Генрих был отчаянным противником войны. Но теперь он забыл начисто обо всем, что побудило его к этому, и война стала для него опять веселеньким и освежающим приключением. – Георг сует золотую монету в карман куртки. – Все, что пережито и прошло, становится приключением! До чего отвратительно! И чем страшнее все было, тем впоследствии представляется более заманчивым. Судить о том, что такое война, могли бы по-настоящему только мертвые: только они одни узнали все до конца. – Он смотрит на меня.