– Восемь миллиардов.
– Как? Вот жулик! Я сам за него заплатил восемь миллиардов! А где же инфляция?
– Инфляция остается инфляцией. Памятник стоит сегодня восемь с половиной миллиардов. Восемь – это покупная цена, а полмиллиарда мы должны заработать при продаже.
– Что? Вы мошенник! А я? А где же мой заработок на этом деле? Вы хотите его прикарманить? Да?
– Господин Кнопф, – вступаюсь я. – Если вы купите велосипед, а через час его снова продадите, вы не вернете себе полностью покупной цены. Так бывает при розничной торговле и при оптовой – словом, со всяким покупателем; на этом зиждется наша экономика.
– Пусть ваша экономика идет ко всем чертям! – бодро заявляет фельдфебель. – Коли велосипед куплен, значит, он использованный, хоть на нем и не ездили. А мой памятник совсем новенький.
– Теоретически он тоже использованный, – замечаю я. – Экономически, так сказать. Кроме того, не можете же вы требовать, чтобы мы терпели убыток только потому, что вы не умерли!
– Жульничество, сплошное жульничество!
– Да вы оставьте памятник себе, – советует Георг. – Это отличная реальная ценность. Когданибудь он же вам пригодится. Бессмертных семейств нет.
– Я продам его вашим конкурентам. Да, Хольману и Клотцу, если вы сейчас же не дадите мне за него десять миллиардов!
Я снимаю телефонную трубку.
– Подите сюда, мы облегчим вам дело. Вот, звоните. Номер 624.
Кнопф растерян, он отрицательно качает головой.
– Такие же мошенники, как и вы! А что будет завтра стоить памятник?
– Может быть, на один миллиард больше. Может быть, на два или на три миллиарда.
– А через неделю?
– Господин Кнопф, – говорит Георг, – если бы мы знали курс доллара заранее, мы не сидели бы здесь и не торговались с вами из-за надгробия.
– Очень легко может случиться, что вы через месяц станете биллионером,
– заявляю я.
Кнопф размышляет.
– Я оставлю памятник себе, – рычит он. – Жалко, что я уже уплатил за него.
– Мы в любое время выкупим его у вас обратно.
– Ну еще бы! А я и не подумаю! Я сохраню его для спекуляции. Поставьте его на хорошее место. – Кнопф озабоченно смотрит в окно. – А вдруг пойдет дождь!
– Надгробия выдерживают дождь.
– Глупости! Тогда они уже не новые. Я требую, чтобы вы поставили мой в сарай! На солому.
– А почему бы вам не поставить его в свою квартиру? – спрашивает Георг. – Тогда он зимой будет защищен и от холода.
– Вы что, спятили?
– Ничуть. Многие весьма почтенные люди держат даже свой гроб в квартире. Главным образом святые и жители Южной Италии. Иные используют его годами даже как ложе. Наш Вильке там наверху спит в гигантском гробу, когда так напьется, что уже не в состоянии добраться до дому.
– Не пойдет! – восклицает Кнопф. – Там бабы! Памятник останется здесь! И чтобы был в безукоризненной сохранности! Вы отвечаете! Застрахуйте его за свой счет!
С меня хватит этих фельдфебельских выкриков.
– А что, если бы вы каждое утро устраивали перекличку со своим надгробием? – предлагаю я. – Сохранилась ли первоклассная полировка, равняется ли он точно на переднего, хорошо ли подтянут живот, на месте ли цоколь, стоят ли кусты навытяжку? И если бы вы этого потребовали, господин Генрих Кроль мог бы каждое утро, надев мундир, докладывать вам, что ваш памятник занял свое место в строю. Ему это, наверное, доставляло бы удовольствие.
Кнопф мрачно уставился на меня.
– На свете, наверное, было бы больше порядка, если бы ввели прусскую дисциплину, – отвечает он и свирепо рыгает. Запах водки становится нестерпимым. Старик, вероятно, уже несколько дней ничего не ест. Он рыгает вторично, на этот раз мягче и мелодичнее, еще раз уставляется на нас безжалостным взглядом кадрового фельдфебеля в отставке, повертывается, чуть не падает, выпрямляется и целеустремленно шествует со двора на улицу, а потом сворачивает влево, в сторону ближайшей пивной, унося в кармане оставшиеся миллиарды семьи.
Герда стоит перед спиртовкой и жарит голубцы. Она голая, в стоптанных зеленых туфлях, через правое плечо перекинуто кухонное полотенце в красную клетку. В комнате пахнет капустой, салом, пудрой и духами, за окном висят красные листья дикого винограда, и осень заглядывает в него синими глазами.
– Как хорошо, что ты еще раз пришел, – говорит она. – Завтра я отсюда съезжаю.
– Да?
Она стоит перед спиртовкой, ничуть не смущаясь, уверенная в красоте своего тела.
– Да, – отвечает она. – Тебя это интересует?
Она повертывается и смотрит на меня.
– Интересует, Герда, – отвечаю я. – Куда же ты переезжаешь?
– В гостиницу «Валгалла».
– К Эдуарду?
– Да, к Эдуарду.
Она встряхивает сковородку с голубцами.
– Ты что-нибудь имеешь против? – спрашивает она, помолчав.
Я смотрю на нее. Что я могу иметь против? – думаю я. – Если бы я мог что-нибудь иметь против! Мне хочется солгать, но я знаю, что она видит меня насквозь.
– Разве ты уходишь из «Красной мельницы»?
– Я давным-давно покончила с «Красной мельницей». Тебе просто было наплевать. Нет, я бросаю свою профессию. У нас с голоду подохнешь. Я просто остаюсь в городе.
– У Эдуарда, – замечаю я.
– Да, у Эдуарда, – повторяет она. – Он поручает мне бар. Буду разливать вина.
– Значит, ты и жить будешь в «Валгалле»?
– Да, в «Валгалле», наверху, в мансарде. И работать в «Валгалле». Я ведь уж не так молода, как ты думаешь. Нужно подыскать что-нибудь прочное до того, как я перестану получать ангажементы. Насчет цирка тоже ничего не вышло. Это была просто последняя попытка.
– Ты еще много лет будешь получать ангажементы, Герда, – говорю я.
– Ну уж тут ты ничего не смыслишь. Я знаю, что делаю.
Я смотрю на красные лозы дикого винограда, Которые покачиваются за окном. И чувствую себя словно дезертир, хотя для этого нет никаких оснований. Мои отношения с Гердой – просто отношения девушки с солдатом, приехавшим в отпуск, и только; однако для одного из двух партнеров они почти всегда становятся чем-то большим.
– Я сама хотела тебе все это сказать, – заявляет Герда.
– Ты хотела сказать, что между нами все кончено?
Она кивает.
– Я играю в открытую. Эдуард – единственный, кто предложил мне что-то постоянное, то есть место, а я знаю, что это значит. Я не хочу никакого обмана.
– Почему же… – я смолкаю.
– Почему же я все-таки с тобой еще спала? Ты это хотел спросить, – говорит Герда. – Разве ты не знаешь, что все бродячие артисты сентиментальны? – Она вдруг смеется. – Прощание с молодостью. Иди, голубцы готовы.
Она ставит на стол тарелки. Я наблюдаю за ней, и мне вдруг становится грустно.
– А как поживает твоя великая небесная любовь? – спрашивает она.
– Никак, Герда, никак.
Она кладет голубцы на тарелки.
– Когда у тебя будет опять романчик, – говорит Герда, – никогда не рассказывай девушке про свои другие любови. Понимаешь?
– Да, – отвечаю я. – Мне очень жаль, Герда.
– Ради Бога, замолчи и ешь!
Я смотрю на нее. Она спокойна и деловита, выражение лица ясное и решительное, она с детства привыкла к независимости, знает, чего ей ждать от жизни, и примирилась с этим. В Герде есть все, чего нет во мне, и как было бы хорошо, если бы я любил ее; жизнь стала бы ясной и вполне обозримой, всегда было бы известно, что нам для нее нужно – не слишком многое, но самое бесспорное.
– Знаешь, многого я не требую, – говорит Герда. – Ребенком меня били, а потом я убежала из дому. Теперь с меня хватит моего призвания. Я хочу стать оседлой. Эдуард – это не так уж плохо.
– Он скуп и тщеславен, – заявляю я и тотчас злюсь на себя, зачем я это сказал.
– Все лучше, чем если человек, за которого собираешься замуж, шляпа и мот.
– Вы намерены пожениться? – спрашиваю я, пораженный. – И ты ему действительно веришь? Да он тебя использует, а сам потом женится на дочери какого-нибудь владельца гостиницы, у которого есть деньги.