Среди преподавателей Демидовского юридического лицея Сапог считался дураком. И только немногие понимали, что Сапог прирожденный романтик, менестрель полицейского права и, как всякий романтик, не чужд некоторым преувеличениям. Занимаясь к тому времени уже несколько лет подпольной работой, я убедился на практике, что для успешного обыска требуются и знания и чутье. Во всяком случае, довольно удачно обманывая полицейских и жандармских чинов, я ни разу не выходил победителем в подобного рода состязаниях с ротмистром Говорко, пожилым малороссом с дивными черными усами. Говорко никогда не покидал обыскиваемую квартиру без добычи. Каким-то жандармским нюхом он обнаруживал тайники в стенах, печке, саду и даже в нужнике.

Когда после очередного ареста я процитировал ему высказывание Сапога об обыске, ротмистр польщенно хохотнул.

«А шо вы думаете, Косачевский, – с легким украинским акцентом сказал он, – без таланта в нашем деле не обойдешься. Без таланта – вроде как без шаровар: и неудобно, и холодно, и в приличное общество не пустят».

«Ну, вас-то, положим, и при вашем таланте в приличное общество не пускают», – съязвил я. Он не обиделся.

«Шо верно, то верно: не пускают. А глупо делают, шо не пускают: умный хозяин свою собаку на цепи держит, а из собственных рук кормит… Но я о другом. Забавная мысль забрела в голову. Представил я себе, господин Косачевский, шо не я у вас, а вы у меня обыск учиняете».

«А ведь и такое может когда-нибудь случиться…»

«Может. А вот чтобы вы у меня шо-нибудь нашли – вот этого не может. Хоть полковую артиллерию я у себя сховаю, все одно не найдете!»

Я с ним согласился. Но много лет спустя выяснилось, что мы оба ошибались: прятать и искать – не одно и то же. В семнадцатом, на квартире Говорко, ставшего к тому времени подполковником, красногвардейцы обнаружили склад оружия и отправили подполковника в Петропавловку. Там он и закончил свою жизнь: повесился в камере. Я подозреваю, что сделал он это из-за профессионального самолюбия. От обиды повесился. Уж очень его огорчило, что так он опростоволосился.

Что же касается меня, то ни Сапог, ни покойный жандармский подполковник, закончивший свою столь блестяще начатую карьеру в Петропавловке, никаких признаков таланта в производстве «оного дознавательного и следственного действия» у меня не отмечали. Однако я знал, что талант и бездарность уравновешиваются на жизненных весах старательностью…

– С какой комнаты начнете? – спросил старичок, и по тону его вопроса я понял, что он всей душой стремится мне помочь. Не потому, разумеется, что плохо относился к сыну, а потому, что перед властью все должно склоняться, даже несклоняемые по правилам грамматики слова. Это в него вместе с чувством долга вбили с детства, хорошо вбили, по самую шляпку.

– С какой комнаты? С которой прикажете, – любезно и галантно ответил я.

Польщенный старичок задумался, подергал ножкой, побренчал отсутствующей шпорой:

– Э-э… Может, с детской?

– Можно и с детской.

– В ней всегда останавливается Василий Григорьевич, когда гостит у меня, – объяснил он. – Вот и сегодня… – Генерал вздохнул. Сегодняшний день и все с ним связанное ему явно не нравились. Да и что, собственно, могло нравиться? Правительство, даже рабоче-крестьянское, все равно правительство: с ним спорить не полагается. Но разве можно сравнивать нынешнее правительство с его величеством государем императором? Нет, конечно. Да и бунтовал-то не кто-нибудь, а родной сын. Сбежав, он поступил против правил, но… благоразумно. И душу генерала рвали на части противоречивые чувства.

Почему эта комната именовалась детской – не знаю. Я ее про себя окрестил жеребячьей. Ее стены почти сплошь были увешаны дагерротипами, фотографиями и картинами с изображением лошадей: орловские и английские рысаки с гордо поднятыми головами, арабские скакуны с дугами шей, короткохвостые торкширские кобылы, дончаки, текинские лошади, шведки. Лошади бежали, скакали, перепрыгивали через препятствия, лягались, позировали фотографу, меланхолично жевали траву или овес. Вздыбленные копыта, лоснящиеся крупы, налитые кровью глаза и развевающиеся по ветру хвосты. В этом разномастном и разнопородном косяке совершенно терялись висевшие на стенах шашка с рукоятью и ножнами, украшенными золотом и темляком из георгиевской ленты, гусарская ташка – кожаная сумка, необходимая принадлежность парадной формы офицеров лейб-гвардии гусарского Его императорского величества полка, и портрет самого Николая II. Запуганный и ошарашенный обилием лошадей, император робко выглядывал из черной массивной рамы, обведенной по внутреннему краю тонкой золоченой полоской. У Николая на портрете был точно такой же растерянный вид, с каким он вышел ко мне в Тобольске в сопровождении начальника охраны полковника Кобылянского. Только тогда на нем не было этого белого гусарского мундира, а мешки под глазами обозначались намного явственней.

– Лошадки, – объяснил старичок. – Василий Григорьевич всегда был любителем коней. Перед войной он никогда не возвращался с офицерских скачек без приза.

В углу комнаты у витой ножки небольшого письменного стола лежал на подставке кожаный чемоданчик, по описанию, тот самый, с которым Василий сегодня приехал из Петрограда. Чемодан был стянут ремнями: видимо, его еще не распаковывали. А вещевой мешок, о котором мне говорил Сухов, отсутствовал.

– У Василия Григорьевича, если не ошибаюсь, помимо чемодана был еще и вещевой мешок?

– Совершенно справедливо, – с готовностью подтвердил генерал. – Именно так – вещевой мешок.

– Где же он?

Генерал обвел глазами комнату, покряхтывая, заглянул под диван. Затерявшаяся где-то за широкой спиной Артюхина горничная сказала:

– Я самолично сюда мешочек Василия Григорьевича из передней вносила. Вместе с чемоданом и поставила…

– С собой взял, – догадался генерал и, гордый своей сообразительностью, заулыбался.

Проницательность генерала оценил только Артюхин.

– Это его превосходительство верно говорят, – поддержал он и резюмировал: – Мешок взял, а чемодан оставил. Несподручно с ими обоими по крышам лазить. Уж тут одно выбирай, я так рассуждаю.

Хват барон! Кажется, единственное, что он не успел перед нашим приходом, – это допить чай.

– Если вас не затруднит… – сказал я старичку и показал ему глазами на чемодан. Он меня понял: засуетился, задергался, мелкими шажками подбежал к чемодану, поспешно расстегнул ремни и откинул крышку.

Красногвардеец, тот, что помоложе, стал вынимать одну за другой сложенные в чемодане вещи: нательное шелковое белье, носки, сорочки, дорожный несессер, несколько пачек папирос, американские консервы, книги – «Коневодство и перевозочные средства Европейской России», «Донские заводы Н.Ильина», «Заводская книга чистокровных и скаковых лошадей России»…

Я перелистал книжки – в переплетах и между страницами ничего не было.

Прощупал стенки чемодана. Теперь можно было приступать к обыску в комнате. Насколько я помнил, «оное дознавательное и следственное действие» рекомендовалось осуществлять по определенной системе, например, последовательно передвигаясь по часовой стрелке, слева направо, и от краев комнаты к ее середине. Особенно тщательно следовало осматривать стены, окна, ниши – все те места, где могли находиться тайники.

Чтобы простукать стены, нужно было избавиться от табуна лошадей, а заодно и от затесавшегося в нем государя императора. Встав на стул, Артюхин снял портрет царя, отряхнул с него пыль, чихнул, и тут же лицо его расплылось в улыбке: чих в понедельник, как известно, – к подарку, во вторник – к приезжим, в среду – к вестям, в четверг – к похвалам, в пятницу – к свиданью, а в субботу – к исполнению желаний. Сегодня была как раз суббота. И если учесть, что с утра у него чесались уши (к вестям) и кончик носа (к вину), то имелись все основания быть уверенным, что день принесет много удач.

– Куда же кровавого Николая Александровича поставить? – оглянулся Артюхин, держа портрет на вытянутых руках.