Теперь, собственно, ждать было нечего: трудно было бы И придумать более благоприятную обстановку. И все-таки Настенька ему не принадлежала. Он сам недоумевал и бранил ее за то, что она ломается, а себя — за недостаток решимости; в свое оправдание повторял мысленно, что он и без того счастлив, что он эпикурьянец, растягивающий надолго наслажденье, и что решительные действия могли бы оттолкнуть ее, как тогда на Петергофской дороге. Но чувствовал неискренность этих мыслей. Он действительно был счастлив, но в его счастье входило ожидание. Думал он теперь о Настеньке уже не совсем так, как прежде, — еще очень нежно, но с развязностью того любителя женской красоты, каким он себе представлялся. Иногда, думая по ночам о Настеньке, произносил мысленно (а то и вслух) неприличные слова. Поэзии в их любви стало меньше, а наслажденья — не то больше, не то меньше, он сам не мог бы сказать.
Обедали они чаще всего в своей гостинице, так как после обеда не хотелось ни осматривать достопримечательности, ни кататься: уже было очень жарко. Обед всегда проходил у них весело; в другое время, несмотря на их любовь, было иногда скучновато: все возможные предметы разговора исчерпывались. Источником веселья за обедом было прежде всего то, что они не могли как следует объясниться с прислугой. Штааль в Петербурге ходил в Итальянский театр и уверял, что все понимает, потому что похоже на французский. В Венеции он не понимал ни слова, и на французский совершенно не было похоже. Но главное веселье вносила итальянская кухня. Ни Настенька, ни Штааль не ели макарон и этим умиляли хозяина гостиницы, который издевался над северными, сухими макаронами и прельщал русских гостей Неаполем, где они увидят настоящие макароны. На поленту они не могли смотреть без отвращенья. Тем не менее все было чрезвычайно забавно: и то, что красное вино именуется черным, vino пего; и то, что подавали им морские фрукты, frutti del mare; и то, что вечная, плохо изжаренная телятина с горошком носит звучное название в рифму vitello con piselli. Штаалю все казалось, что это несерьезно и что он живет в театре. Очень нравилось ему пахнувшее фиалкой итальянское вино и сложное сооружение, в котором оно подавалось. Лакей приносил огромный графин и, не вынимая его из сооружения, низко опускал вытянутое горлышко, осторожно сливал оливковое масло (этот способ предохранять вино от порчи сначала показался им противным), а затем разливал по стаканам, не потеряв ни капли вина, ни масла. К концу обеда неизменно (они очень редко ссорились) Штааль говорил Настеньке нежные слова и был изысканно любезен с прислугой.
В воскресенье, под конец обеда, хозяин, презиравший тосканское вино не меньше, чем пьемонтские макароны, с радостным видом приносил старательно запыленную бутылку «Lacrima Christi»[58] и разливал по стаканам жильцов. На долю каждого приходилось очень немного; тем не менее все были довольны вниманием: за воскресное «Lacrimsi Christi» хозяин ничего не ставил в счет. И сам немецкий турист отрывался от «Вильгельма Мейстера», подставлял со снисходительной улыбкой стакан и, уже изучив итальянские обычаи, говорил: «un bicchiere di Siracusa no si ricusa»[59], — говорил очень некстати, и хозяин смотрел на него злобно, так как его «Lacrima Christi» было настоящее, неаполитанское с Везувия, а не сицилийская подделка с Этны.
IX
— Gelate, gazoze…[60] — выкрикивал безнадежно старый разносчик на мелодию, затверженную им в детстве.
День кончался, но, казалось, никто не мог на это согласиться. Возвращаться домой с площади Святого Марка Штаалю и Настеньке не хотелось. Однако нельзя было вечно занимать столик в кофейне. Французские офицеры, сидевшие рядом с ними, поднялись. Лакей назло им демонстративно поспешно стал вытирать салфеткой их стол, что-то бормоча под нос. Штааль с любопытством смотрел вслед офицерам. Он три года не видал этих мундиров и все не мог к ним здесь привыкнуть. Его радовала французская речь. Но достойно-торжествующий вид победителей немного его раздражал и внушал ему зависть.
Настенька имела обиженный вид. Он мало разговаривал с нею и проводил взглядом хорошенькую итальянку, проходившую мимо кофейни. Настенька сначала хотела затаить обиду, но не выдержала, придумала сложный намек и дала понять Штаалю его вину — с наивной уверенностью влюбленных женщин в том, что человек, в которого они влюблены, станет любить больше, если ему сказать, что он любит недостаточно.
Штааль не сразу понял намек, но услышал новую интонацию во фразе, сказанной Настенькой, и поднял голову. Он наудачу улыбнулся, она ответила нерешительной улыбкой, и одновременно они подумали одно и то же. Настенька подумала, что вовсе ей не нужно было, а может быть, и опасно вести ту сложную политику, которой она хотела придать себе цену (опытные артистки говорили ей, что никогда не следует быстро сдаваться мужчине — пусть сохнет!). Штааль чуть не вслух назвал себя дураком. «Сколько упущено времени — в этом чудесном городе!.. Только что поцеловались несколько раз… Да чего же я ждал?.. Вовсе я был не эпикурьянец, а просто дурак!..»
Ничего не было сказано, но оба, обменявшись взглядом, поняли, что это будет не когда-нибудь (то они знали еще с «Красного кабачка»), а скоро… Сегодня? Штааль немного изменился в лице. «Как провести остающиеся три-четыре часа?..»
— Gelate, gazoze! — пропел разносчик.
Они встали. В конце площади у большого бочонка с вином стояла очередь: урожай Conegliano выдался хороший, и вино продавалось не по бутылкам, а на время — за сходную цену любители приобретали право выпить в оговоренное число минут столько вина, сколько им будет угодно. У бочонка происходили состязания. Продавец знал каждого покупателя и старался не прогадать при назначении цены. Штааль и Настенька посмотрели на пивших, обменялись впечатлениями и пошли дальше. Между колонн Пьяццетты стояла черная открытая складная будка с огромной надписью, слева по-итальянски, справа по-французски:
АСТРОЛОГ
Знаете ли вы свое будущее?
Что может быть важнее этого?
Войдите и вы получите свой гороскоп!
Вам откроются тайны неба!
В будке за складным деревянным столиком, заваленным книгами, сидел на табурете старый, сутуловатый, горбоносый человек восточного типа и мрачного вида. Седые волосы его были странно зачесаны, образуя подобия рожков. Перед ним горела в черном подсвечнике свеча, около которой, рядом с черепом, лежал жестяной прибор из трек наискось вписанных друг в друга квадратов. На треугольниках прибора были обозначены номера и изображены какие-то фигурки. Штааль объяснил, как мог, Настеньке, что это такое.
— Колдун? — бледнея, спросила шепотом Настенька и хотела было удержать Штааля, который с решительным видом вошел в будку. Из нее как раз выходил их знакомый немец с листом бумаги в руках. Увидев Настеньку, он трагически засмеялся, безнадежно махнул рукой, и сказал громко:
— Qui fifra, ferra…[61]
Настенька улыбнулась ему испуганно и с сочувствием; ее, впрочем, немного успокоило, что и немец побывал у колдуна. Он еще раз посмотрел на Настеньку и скрылся.
Астролог, погруженный в книги, с минуту как бы не замечал нового посетителя. Затем медленно поднял глаза и долго угрюмо смотрел на Штааля, который невольно смутился. Лицо астролога показалось ему странно знакомым.
— Вы желаете получить гороскоп? — спросил по-французски предсказатель.
Штааль кивнул головой. Астролог опять помолчал, как бы размышляя, исполнить ли желание посетителя.
— Когда вы родились? — задал он наконец вопрос.
— Собственно, вы должны это знать без меня, — ответил насмешливо Штааль. Обстановка будки напомнила ему кабинет Баратаева, а все, что делало Баратаева смешным, было приятно Штаалю.