Губан давно под меня землю рыл. Губ у него почти не было, в уголках сохранились, остальное вынесли в драках вместе с зубами. Любил он попиздиться и, по его словам, один на один никто, кроме меня, его не побеждал. Может быть. Махался он здорово, а болевой порог почти на нуле, молотишь, как по дереву. Иногда мне казалось, что вырубается он от усталости: надоело дергаться под моими ударами и упал. Схлестнулись мы с ним через пару дней, после моего появления на зоне. Объявил я ему выговор с занесением в грудную клетку. Через пару дней он опять попросил. Я повторил. На шестой или седьмой раз отделал так, что стал Губан похож на трехблядское страхопиздище. На этом он успокоился, хотя и дальше считал себя первым, а меня — чуть первее. Пытался он и в карты меня сделать — и однажды ему повезло.

У меня катушка была на размотке, дней десять оставалось. Может, предчувствие воли, может, просто день был невезучий, может, и то, и другое, и пятое-десятое в придачу. В общем, сел я покакать, а насрал такую кучу! Заплыл в овес я здорово, остановился на семи штуках. Я посмотрел в его красные глаза, охуевшие от усталости и табачного дыма, которым чадила козья ножка, свернутая из газеты и набитая, по моему мнению, куриным говном, и понял, что Губан ничего не соображает, ему прет фарт, как случается раз в жизни, когда впервые садишься за карты. Играть с ним дальше — истинное коноебленье. На рабочей зоне у нас жила старая кобыла. Раньше она была при деле, а теперь — на заслуженном отдыхе. Зеки разъебали ее еще в бытность жеребенком и она каждое утро подходила к цеху и ржала, пока кто-нибудь не вдует. Чаще других это делал Губан. А мы скотину не ебем. Но умная мысля приходит опосля.

— Остановились, — сказал я, отодвигая от себя стиры.

— Расчет, — кривя в улыбке остатки губ, потребовал он и сразу отодвинулся, опасаясь, как бы я не всадил ему пику в брюхо. Бились мы в каптерке без свидетелей, кто останется живым, тот и расскажет, каким пидором оказался покойник. Громко и с нервными нотками Губан позвал: — Золик!

— Послезавтра получишь пять. Или все, но через месяц.

— Завтра все, — попытался он выебнуться.

— Послезавтра пять и пассажира, — добавил я.

Губан прикинул, что лучше хуй в руке, чем пизда на горизонте.

— Согласен, — сказал он и ломанулся навстречу майданщику Золику.

— Кто выиграл? — спросил Золик, протирая заспанные глаза. Ему причиталась десятая часть выигрыша.

— Я! — радостно, что появился свидетель, объявил Губан. — Штука твоя!

Свидетель был еще тот, мать родную за трояк сдаст.

— И сколько? — спросил майданщик, не веря, что ему обломится целая штука.

— Го-го-го!.. — засмеялся Губан в ответ.

— Семь штук продул, — выложил я и зачем-то сделал путешествие в дореформенные времена: — Старыми деньгами — семьдесят, почти сто тысяч.

Золику запала в голову лишь последняя цифра. Он уже видел меня с замоченными рогами, а Губана мертвым.

Насчет меня он ошибся. Я дал команду пассажиру и он принес мои пять штук, которые я заранее отправил на волю. Потом передал пассажира Губану. Была еще Валя, так что жизнь моя хуже не стала.

Вся зона знала, что я продул двести тысяч, но договорился выплатить сто. Никто не понимал, почему я не только живой, но все еще блатной. За день до выхода я устроил варнат — пьянку для приближенных, угощал спиртуганом и чифирем. Я что-то балаболил о смысле жизни. И тут меня перебили.

— Как рассчитываться будешь? — спросил Беккер — истинный белобрысый ариец чисто русского воспитания и распиздяйства.

— С кем? — прикинулся я недогоняющим.

Беккер показал на Губана, который пользовался халявой, несмотря на четыре штуки в кармане. Сидел с нами и Золик, получивший свою долю.

— Губан, я тебе что-то должен?

— Нет, — ответил он, не подозревая, что подписал себе смертный приговор.

Шум по лесу прокатил — комар хуем дуб свалил. А выиграл сто штук — поделись с братвой. Губан пробовал доказать, что выиграл всего пять, но ему никто не верил. Во-первых, сам раньше ни то, чтобы подтверждал, но и не отрицал, тешила самолюбие такая цифра; во-вторых, единственный свидетель, Золик, распустивший парашу о ста косых, не захотел отвечать за гнилой базар, наоборот, пожаловался, что ему обломилось всего одна вместо положенных десяти. Я ничего не подтверждал и не отрицал:

— Сколько проиграл — это наши с ним дела.

Отсиженные я оставил на общак и поехал домой на тачке, подогнанной Шлемой. Из окон верхнего этажа барака видна дорога, и кое-кто из зеков провожал меня взглядом и прикидывал: раз проедешь на такси, целый месяц хуй соси.

Губан кормил-поил братву, пока не кончились четыре штуки.

Потом у него начались напряги. Он узнал слишком много — что на зоне лучше проиграть сто тысяч, чем выиграть. А от многия знания многия хуи в жопу… и пика под ребро. Умер Максим — и хуй с ним.

Шел я лесом, чащею,
Нашел пизду пропащую.
Это ж надо было где
Так запрятаться пизде?!

Еб твою три господа бога христофора колумба мать!

И сразу на душе стало легче. Культурная речь — она помогает. И вообще, мы матом не ругаемся, мы на ём разговариваем. Разозлился потому, что обидно быть бестолковым. Точнее, слишком привередливым на запахи. Чтоб у меня хуй на пятке вырос: как ссать, так разуваться!

Все началось с наводчика. Вызвонил он меня, забил стрелку в сквере. Сквер оказался на удивление зеленым, такое впечатление, будто лето уже заканчивается, а не собирается начаться. Псевдочехов смотрел на меня, щурясь. Чтобы солнце в глаз не било, надевай очки мудило.

— Чего звонил?

— Есть дело.

Седня он был не слишком разговорчив.

— Какое?

— Квартира бывшего председателя облисполкома.

— Яценко?

— Да.

— Голяк, я там был.

Он посмотрел на меня обиженно, как пидор на блядь.

— Не может быть! Он столько лет сидел на квартирах! Куда все девалось?!

— Хуй ночевал и гондон оставил. Или пропил, или в карты продул, или на баб расфинькал.

— Нет, не тот он человек! — продолжал Псевдочехов брызгать слюной. — Иначе бы не просидел так долго в своем кресле. И потом, кооператив он собирается открывать.

— Я тоже собираюсь, — ухмыльнулся я.

— Ну, как знаешь, — обиделся наводчик и поддел ногой свою сучку.

Она завизжала так, что залаяли все собаки в сквере.

На следующий день, когда я вернулся с тренировки, Иришкин не спала. Ей очень не нравилось, что я трогаю ее холодными руками за всякие теплые места. Теперь она к моему возвращению успевает приготовить завтрак и примарафетиться. Она греет мои руки, зажав между своими и целуя их, потом я ставлю ей дежурный пистон и идем хавать. Я не могу есть сразу, как проснусь, аппетит появляется часа через два. И не люблю горячую пищу, а только теплую. Сибиряки, сербающие крутой кипяток, для меня — образец дикости. И не только из-за сербанья.

За завтраком Ира сообщила кое-что, дополнившее информацию Псевдочехова:

— Петька собирается кооператив открывать. Ну, не он сам, а с отцом. Но говорит, что директором будет он. Секретаршу ищет. Красивую, длинноногую, умную…

— …и чтобы подгузники ему меняла, — вставляю я.

Ира смеется, а я думаю: ни хуя себе струя! Если бы звонил один сынок, я бы не обратил внимания, пусть пиздоболит, но наводчик, выходит, действительно слышал от Яценко-старшего. Значит, капуста у них есть и немалая. Я доел и отошел к подоконнику, положил руки на радиатор. Холодный, не топят уже. И тут меня пробило: ебать мою ноздрю!

— Яценки сейчас дома?

— Старшие на даче, прячутся от соседей, — ответила Ира, откладывая недоеденный бутерброд. Она ест медленнее меня, но заканчивает вместе со мной, как и в ебле. — Чего прятаться?! Почти всех из нашего дома уволили. Теперь дом персональных пенсионеров!

Она ждет, как отреагирую на эту хохму.