– Полезайте, – говорю, – едем.
– Не уходи ты, – кричит, – не надо! Лезь в сани как-нибудь. – И сама, вижу, еле стоит на ветру.
– Залезайте, едем. Я знаю, близко мы.
Она стоит.
– Полезай, – говорю я, – там и Митьке теплей будет, а я в ходу, я не замерзну. – И толкаю ее в сани.
Пошла. Я опять тронул. И стало мне казаться, что верно близко и вот сейчас, сейчас приедем куда-нибудь. Гляжу в метель и вижу: колокольни высокие вот тут, сейчас, сквозь снег, перед нами, высокие, белые. Всё церкви, церкви, и звон будто слышу. И вдруг вижу: впереди далеко человек идет. И башлык остряком торчит.
Я стал кричать:
– Дядька! Дядька! Гей, дядька!
Марья Петровна из саней высунулась.
– Дядька! – Я остановил лошадей и к нему навстречу.
А это тут в двух шагах столбик на меже и остро сверху затесан. А он мне далеко показался.
Я позвал лошадей, и они пошли ко мне, как собаки.
Стал я у этого столба, и чего-то мне показалось, будто я куда приехал. Прислонился к лошади, и слышно мне, как она мелкой дрожью бьется. Я пошел погладил ей морду и надумал: дам сена. Вырвал из саней клок и стал с рук совать лошадям. Они протянулись вперед, и я увидал, как дрожат ноги у молодой: устала. Выставит ножку вперед, и трясется у ней в коленке. И я все сую, сую им сено; набрал в полу, держу, чтобы ветром не рвало. Кончится у них сила, и тогда все пропало. Я их все кормил и гладил. Достал я два калача, что дядька дал. Они мерзлые, каменные. Я держу руками, а лошадь ухватит зубами и отламывает, и вижу: сердится, что я хлипко держу.
Постояли мы.
Оглянулся я на сани – замело их сбоку и уж через верх снегом перекатывает.
Я только взял лошадь под уздцы – двинули обе дружно, и я не сказал ничего. Я иду между ними, держусь за дышло, и идем мы втроем. Тихонько идем. Я не гоню – пусть как могут, только бы шли. Иду и уж ничего не думаю, только знаю, что втроем: я да кобылки; слушаю, как отдуваются. Уж не оглядываюсь на сани и спросить боюсь.
И вдруг стена передо мной, чуть-чуть дышлом не вперлись. И враз стали мы все трое…
Обомлел я. Не чудится ли?
Ткнул кнутовищем – забор!
Ударил валенком – забор, доски!
Как вспыхнуло что во мне.
Я к саням:
– Марья Петровна! Приехали!
– Куда?!
Митька из саней выкатился, запутался, стал на четырех, орет за матерью:
– Куда, куда?
– А черт его знает! Приехали!
1927
Пудя
Теперь я большой, а тогда мы с сестрой были еще маленькие.
Вот раз приходит к отцу какой-то важный гражданин. Страшно важный. Особенно шуба. Мы подглядывали в щелку, пока он в прихожей раздевался. Как распахнул шубу, а там желтый пушистый мех, и по меху всё хвостики, хвостики… Черноватенькие хвостики. Как будто из меха растут. Отец раскрыл в столовую двери:
– Пожалуйста, прошу.
Важный – весь в черном, и сапоги начищены. Прошел, и двери заперли.
Мы выкрались из своей комнаты, подошли на цыпочках к вешалке и гладим шубу. Щупаем хвостики. В это время приходит Яшка, соседний мальчишка, рыжий. Как был, в валенках вперся и в башлыке.
– Вы что делаете?
Таня держит хвостик и спрашивает тихо:
– А как по-твоему: растет так из меху хвостик или потом приделано?
А Рыжий орет, как во дворе:
– А чего? Возьми да попробуй.
Таня говорит:
– Тише, дурак: там один важный пришел.
Рыжий не унимается:
– А что такое? Говорить нельзя? Я не ругаюсь.
С валенок снег не сбил и следит мокрым.
– Возьми да потяни, и будет видать. Дура какая! Видать бабу… Вот он так сейчас. – И Рыжий кивнул мне и мигнул лихо.
Я сказал:
– Ну да, баба, – и дернул за хвостик.
Не очень сильно потянул: только начал. А хвостик – пак! – и оторвался.
Танька ахнула и руки сложила. А Рыжий стал кричать:
– Оторвал! Оторвал!
Я стал совать скорей этот хвостик назад в мех: думал, как-нибудь да пристанет. Он упал и лег на пол. Такой пушистенький лежит. Я схватил его, и мы все побежали к нам в комнату. Танька говорит:
– Я пойду к маме, реветь буду – ничего, может, и не будет.
Я говорю:
– Дура, не смей! Не говори. Никому не смей!
Рыжий смеется, проклятый. Я сую хвостик ему в руку:
– Возьми, возьми, ты же говорил…
Он руку отдернул:
– Что ж, что говорил! А рвал-то не я! Мне какое дело!
Подтер варежкой нос – и к двери.
Я Таньке говорю:
– Не смей реветь, не смей! А то сейчас спрашивать начнут, и все пропало.
Она говорит и вот-вот заревет:
– Пойдем посмотрим, может быть, незаметно? Вдруг незаметно?
Я держал хвостик в кулаке. Мы пошли к вешалке. И вот все ровно-ровно идут хвостики, довольно густовато, а тут пропуск, пусто. Видно, сразу видно, что не хватает.
Я вдруг говорю:
– Я знаю: приклеим.
А клей у папы на письменном столе, и если будешь брать, то непременно спросят: зачем? А потом, там в кабинете сидит этот важный, и входить нельзя.
Танька говорит:
– Запрячем, лучше запрячем, только скорей! Подальше, в игрушки.
У Таньки были куклы, кукольные кроватки. Нет, туда нельзя. И я засунул хвостик в поломанный паровоз, в середину.
Мы взялись за кукол и очень примерно играли в гости, как будто бы на нас все время кто смотрит, а мы показываем, как мы хорошо играем.
В это время слышим голоса. Важный гудит басом. И вот уж они в прихожей, и горничная Фрося затопала мимо и говорит скоренько:
– Сейчас, сейчас шубу подам.
Мы так с куклами и замерли, еле руками шевелим.
Таня дрожит и бормочет за куклу:
– Здравствуйте! Как вы поживаете? Сколько вам лет? Как вы поживаете? Сколько вам лет?
Вдруг дверь к нам отворяется: отец распахнул.
– А вот это, – говорит, – мои сорванцы.
Важный стоит в дверях, черная борода круглая, мелким барашком, и улыбается толстым лицом:
– А, молодое поколение!
Ну, как все говорят.
А за ним стоит Фроська и держит шубу нараспашку. Отец нахмурился, мотнул нам головой. Танька сделала кривой реверанс, а я что было силы шаркнул ножкой.
– Играете? – сказал важный и вступил в комнату.
Присел на корточки, взял куклу. И я вижу: в дверях дура Фроська стоит и растянула шубу, как будто нарочно распялила, и показывает. И это пустое место без хвостика так и светит. Важный взял куклу и спрашивает:
– А эту барышню как же зовут?
Мы оба крикнули в один голос:
– Варя!
Важный засмеялся:
– Дружно живете.
И видит вдруг – у Таньки слезы на глазах.
– Ничего, ничего, – говорит, – я не испорчу.
И скорей подал пальчиками куклу. Поднялся и потрепал Таню по спине. Он пошел прямо к шубе, но смотрел на отца и не глядя стал попадать в рукава. Запахнул шубу; Фроська подсовывает глубокие калоши.
Не может быть, чтобы отец не заметил. Но отец очень веселый вошел к нам и сказал смеясь:
– Зачем же конем таким?
И представил, как я шаркнул.
В этот день мы с Танькой про хвостик не говорили. Только когда пили вечером чай, то все переглядывались через стол, и оба знали, что про хвостик. Я даже раз, когда никто не глядел, обвел пальцем на скатерти как будто хвостик. Танька видела и сейчас же уткнулась в чашку.
Потом мне стало весело. Я поймал Ребика, нашу собаку, зажал его хвост в кулак, чтоб из руки торчал только кончик, и показал Таньке. Она замахала руками и убежала.
На другой день, как проснулся, вспомнил сейчас же хвостик. И стало страшно: а ну как важный только для важности в гостях и не глядит даже на шубу, а дома-то небось каждый хвостик переглаживает? Даже, наверно, наизусть знает, сколько их счетом. Гладит и считает: раз, два, три, четыре… Вскочил с постели, подбежал к Таньке и шепчу ей под одеяло в самое ухо: