Файзулла вообще спал плохо. Но в эту ночь его сон был особенно беспокойным. Почти все сновидения были связаны с впечатлениями прошедшего дня. Откуда-то издалека на него наплывало огромное и черное свиное ухо. Заслонив собою всё небо, оно с поросячьим визгом отдалялось опять и вдруг оказывалось неподвижным ненавидящим глазом Бомбы. Глаз сменялся гримасничающей обезьяньей мордой, которая, приблизившись к самому лицу Файзуллы, скалила зубы и верещала: «Винимание! Шаг улево, шаг управо…» Гизатуллин заснул по-настоящему только к утру и встал невыспавшийся, с ощущением непроходящего раздражения.

Погода резко изменилась. Ночью холодный, шквалистый ветер с моря нагнал низкие растрепанные облака, из которых моросил по-осеннему унылый дождь. Все промокли под этим дождем уже на разводе, а для большинства предстоял еще бесконечный рабочий день под открытым небом. Голоса людей звучали раздраженно и хрипло.

Скользя и увязая в грязи размокшей дороги, штрафницы брели под дождем нахохлившись и почти молча. Только когда молодая сектантка во второй раз потеряла свои башмаки, ей посоветовали попросить у всевышнего, с которым та, конечно, «вась-вась», заменить ей ноги на другие, побольше.

Клин поля между протокой и канавой выглядел совсем неприятно. Нагроможденные на краю старой лесосеки высокие коряги, видные сквозь неплотный туман, придавали участку угрюмый вид. Вряд ли сегодня кто-нибудь на совхозных полях был доволен погодой, кроме, пожалуй, Гизатуллина, стоявшего у своего пня в потемневшем от дождя брезентовом плаще с накинутым на голову капюшоном. Непогода являлась его союзницей в войне с блатнячками. Сейчас он посмотрит, как разухабистые откатчицы солнца вручную будут откатывать его под этим дождем!

А те, кроме сектанток и Бомбы, по-прежнему державшейся в стороне от других, в отдалении от конвоира плотно обступили бригадиршу, что-то, видимо, от нее требуя. Та некоторое время не соглашалась. Но потом вышла из кучки бригадниц и неохотно направилась к конвоиру.

— Гражданин боец!

— Ну? — Гизатуллин смотрел в сторону.

— Костер надо разложить, пусть бабы обсушатся.

— Раскладывай!

— Так дров-то нет. Разрешите на порубке насобирать. Вон их там сколько!

— Не разрешаю, туман!

— А мы святых пошлем. Они не убегут.

— Не разрешаю!

Подошли еще несколько женщин:

— Разрешите, гражданин боец! Мы на краешке канавы с той стороны сушнячку наломаем, отсюда хорошо видно…

Гизатуллин молчал. Они умеют прикидываться овечками, эти бандитки, когда им прищемит хвост! Но чуть только палка за их спиной опустится, как снова принимаются за прежнее. Их надо так проучить, чтобы они поняли, что конвоир своим подконвойным не сегодня так завтра всегда может устроить веселую жизнь и с лихвой рассчитаться с ними за все! Сегодняшняя погода еще семечки… Свойственная монгольскому типу непроницаемость выражения и плащ с капюшоном придавали Гизатуллину неумолимый вид.

— Да пошлите вы его на… — Бомба в один прыжок перескочила на другую сторону канавы. — Упрашивать его еще! Свиное ухо, шурум-бурум! — И она с треском отломила от пня засохший корень.

Гизатуллин вскинул к плечу винтовку.

— Вернись, Бомба! Убьет! Тебе что, жить надоело? — закричали испуганные голоса.

Но та продолжала обламывать корни и бросать на эту сторону канавы.

Поступок Бомбы и в самом деле граничил с самоубийством. Нарушительницу конвойной зоны постовой мог застрелить не только безнаказанно, но и получил бы начальственную благодарность за неукоснительное выполнение инструкции по охране заключенных. Кроме того, Бомба была для него не только нарушительницей. Все видели, что татарин ненавидит ее лютой ненавистью, больше, чем всех других блатнячек вместе взятых. Зверь чувствовал ее отношение к себе, хотя и не понимал его причины.

Сейчас она сама подставляла себя под его пулю. Стоит слегка нажать на спуск — и месть, о которой мечтал эти два дня Гизатуллин, окажется осуществленной. Предупредительный выстрел даже необязателен. Достаточно к акту о применении оружия приложить две стреляные гильзы. И никто не станет вникать, первым или вторым выстрелом была убита отчаянная блатнячка, не раз уже бравировавшая выходками в том же роде, что и сейчас. Было очевидно, что на смертельный риск она пошла вовсе не из-за дров. В основе поведения Бомбы лежал вызов, своего рода взятие на «слабо»: что, татарин, презренный шурум-бурум, хватит у тебя низости на глазах у всех застрелить женщину, добровольно подставившую себя под конвоирскую пулю? Слабо, небось, прослыть собакой даже среди товарищей по службе?

Гизатуллин понимал, что отчаянная баба провоцирует его на поступок, которого он сам себе никогда не простит, несмотря на свою мстительность и ненависть к этой уголовнице. Нельзя, однако, оставить ее и безнаказанной, это было бы потаканием блатняцкой наглости. Самое приятное — заставить нарушительницу испугаться, поваляться с полчасика в грязи. Это будет лучше убийства.

— Ложись!

Упругий в сыром воздухе толчок выстрела слился с треском пули о сук, который, отчаянно ругаясь, пыталась отломить от пня Бомба. Недаром Файзулла был одним из лучших стрелков своего полка.

Несколько женщин испуганно взвизгнули, молоденькая сектантка перекрестилась. Но на Бомбу выстрел произвел действие, противоположное ожидаемому. Возможно, что удар пули о дерево почти возле самой ее руки даже испугал блатнячку, истеричную, как почти все они. Но этот испуг тут же трансформировался в еще большее усиление яростной бравады. Вряд ли Бомба уже помнила себя как следует, когда повернулась к стрелку спиной, нагнулась и подкинула вверх свою условную юбчонку: вот тебе, наемный солдат! Попадешь?

По понятиям Файзуллы, как и многих людей деревенской Руси, русских и нерусских, подобный жест со стороны женщины являлся позорным не для нее, а для мужчины, которому выражалась таким образом наивысшая степень презрения. Зрительницы поглупее деревянно хохотнули. Другие, видавшие лицо Гизатуллина, когда он вгонял в ствол винтовки очередной патрон, отчаянно закричали: «Падай, Бомба, ложись!»

Раздался новый выстрел. Бомба дернулась вперед всем корпусом, как от сильного пинка, и упала, ткнувшись лицом в землю. Над полем взметнулся многоголосый женский крик и через секунду оборвался. Смертельно раненная женщина приподнялась на локтях и повернула к своему врагу выпачканное грязью, искаженное болью и гневом лицо. Видимо, она что-то хотела ему крикнуть, но смогла только застонать долгим протяжным стоном. Продолжая громко стонать, Бомба поползла на руках, волоча нижнюю половину тела, как собака, которой перебили хребет. Затем голова раненой почти подвернулась под грудь, а ее руки судорожно задвигались, сгребая скрюченными пальцами мокрый мох. Еще несколько секунд конвульсивных движений — и Бомба затихла.

Уже много раз Гизатуллин убивал людей, но агонию убитого им человека наблюдал впервые. До сих пор это были дистрофики, умиравшие почти мгновенно, так что он их, собственно, только добивал. Поэтому только сейчас Файзулла ощутил главную и самую страшную особенность акта убийства — его абсолютную неисправимость. Тем более страшную, что совершено это убийство было при позорных для убийцы обстоятельствах.

Мертвые мстили ему и прежде. После каждого очередного убийства, несмотря на его формальную оправданность, Файзулла чувствовал, как внутри него нарастает гнев беспредметной тоски, ищущей выхода в новых актах жестокости и злобы, но не находившей этого выхода. Однако ужаса перед совершенным им он никогда еще не испытывал. Теперь же, когда мстительность и злоба, владевшие им в момент выстрела, почти мгновенно исчезли, Гизатуллиным овладел именно ужас. Оцепенело и растерянно он стоял у своего пня, глядя на скорчившийся в отдалении труп убитой им женщины.

Так же оцепенело и неподвижно глядели на этот труп и подруги убитой. Было слышно, как по траве на поле и по листьям кустарника в стороне шуршит мелкий дождь. С округлившимися глазами замерла на своих рядках молоденькая сектантка. И только старуха, стоявшая с ней рядом, шептала что-то над стиснутыми в кулаки и прижатыми к груди руками.