Я ежедневно видел этот угрюмый ландшафт, очень часто даже в такое время суток, и давно к нему привык. Тут такие виды повсюду. Но сегодня меня неожиданно поразило его сходство с тем, который покойный художник взял фоном для своей жестокой картины. И я остановился, вглядываясь в горный пейзаж впереди, знакомо реальный и в то же время почти призрачный в утреннем тумане. Заработало навеянное впечатлением от этой картины воображение, расставившее на окрестных склонах множество крестов с распятыми на них людьми. К тому же под многими из этих склонов протянулись бесчисленные лагерные кладбища. Только тех мертвецов, что лежат на кладбище вон под той сопкой, хватило бы, наверно, чтобы уставить крестами распятий, символизирующих их судьбу, все ближние горы до самого горизонта. А там новые кладбища и новые рощи крестов. И так во все стороны необъятного Колымо-Индигирского района «особого назначения». Действие мрачной аллегории Бациллы, полупризрачного пейзажа впереди и усталости, особенно сильной в такие вот предутренние часы, было причиной того, что реальное и воображаемое оказались почти неразделимыми в моем представлении. Я почти физически видел бесконечный лес распятий, теряющихся в мрачной дали.

Нельзя сказать, чтобы я был не в состоянии прогнать видение. Но человеку свойственно играть в переплетение действительного и воображаемого. Я подправлял и видоизменял возникшую передо мной картину, благо для этого требовалось так же мало усилий, как это часто представляется во сне.

— Ты что, падло, уснул на ходу, что ли? — Ко мне с монтерскими крючками за спиной приближался мой напарник по дежурству, вышедший из двери монтерской, небольшой пристройки к полусарайному строению электростанции. Это был хороший линейный монтер и неплохой товарищ, но человек, страдающий избытком того, что принято называть ответственностью. Он вечно боялся недостаточно быстро поспеть на вызов или устранить повреждение недостаточно надежно и хорошо. Как будто за это он получал бог весть какое вознаграждение, а не полуголодную «птюху». Вот и сейчас занудливый мужик накинулся на меня с бранью: — Ты шакалил на поселке или припух? Целый час жду…

— В чем дело? — спросил я, проводя по глазам рукой, как будто и в самом деле спал.

Оказалось — вызов с рудника, обрыв на линии к террикону. На руднике есть свой монтер, но один он с аварией справиться не может.

— Айда, пошли быстрей! — И усердный ревнитель начальничковых интересов энергично зашагал в том направлении, откуда я сейчас пришел. Рудник расположился на склоне сопки, замыкавшей распадок с другой стороны. Я с трудом поспевал за добросовестным работягой, всё еще не вполне освободившись от охватившего меня наваждения. Но теперь оно ничем более не поддерживалось и вскоре совсем исчезло. По мере того как становилось светлей, проходила и сонливость. Сопки в этой стороне не громоздились так хаотично и высоко, как за электростанцией, и казались скорее просто унылыми, чем мрачными. Такими же унылыми были и тянувшиеся вдоль дороги невысокие горные увалы. Местность принимала свой обычный, прозаический вид. Обыденными становились и мысли.

Обрыв проводов на лини к террикону — авария довольно неприятная. Опоры для них там не врыты в грунт, как следовало бы, — пожалели взрывчатки для ям, — а просто поставлены «на попа» и привалены невысокими кучами камней. Поэтому они часто падают и от ветра, и под тяжестью взобравшегося на них человека. Линейщикам нередко приходится проявлять почти циркаческую сноровку, чтобы не оказаться под упавшим столбом. Хорошо еще, что опоры падают не очень быстро — мешают натянутые на них провода.

Постепенно обычные лагерные мысли вытеснили из головы всё остальное. А дадут ли сегодня на завтрак в лагере обещанные вчера полселедки? Дизелисты, те получают эти полселедки почти каждый день. И хлеба на целых двести грамм больше, чем монтеры. Жаль, что я не могу быть машинистом дизеля, как один из заключенных инженеров здешнего лагеря. Тот, впрочем, в прошлом был конструктором двигателей именно этого типа…

Пока человек жив, проза жизни неизменно берет верх в его сознании над самыми убедительными выводами пессимистической философии. В том числе и теми, которые выражены изобразительными средствами мрачного искусства. И это, наверно, справедливо. «Пусть мертвые думают о мертвом».

1972

Классики литературы и лагерная самодеятельность

Осень 1939 года в лагере Галаганнах была отмечена оживлением художественной самодеятельности заключенных. На протяжении предыдущих трех лет эта самодеятельность влачила тут весьма жалкое существование, хотя и в эти годы никто ее не отменял. По-прежнему любой заключенный, если он обладал желанием и хотя бы небольшим умением играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, петь или исполнять роли в любительских спектаклях, мог записаться в соответствующий кружок при местной культурно-воспитательной части (КВЧ). Любой, если он был «бытовиком», т. е. отбывал срок не за политические преступления. В знаменитом тридцать седьмом году репрессированные «враги народа» были лишены права заниматься в лагере всеми видами самодеятельного искусства и изгнаны из любительских кружков с решительностью, характерной для органов НКВД ежовского периода. Позволить демонстрировать свои таланты даже с лагерной сцены людям, преданным анафеме со всех государственных и общественных амвонов, было сочтено неполитичным. Поэтому не делалось исключений и для тех, кто до ареста носил всякие там звания «заслуженных» и «народных» (в Галаганнахе были и такие). Обойдемся, мол, и без них.

И обходились. И без бывших титулованных артистов, и без рядовых профессионалов сцены и эстрады, и без сколько-нибудь культурных любителей. Другое дело, как обходились. Драматический кружок после исключения из него «врагов народа» распался почти сразу, так как состоял едва ли не из одних только этих «врагов». Струнный и хоровой кружки числились в действующих, но лишь чуть дышали. На двух домрах и трех балалайках бренчали несколько мелких воров. На трехрядной гармони пиликал простенькие вещи деревенский кооператор-растратчик. Руководил музыкальным кружком бывший эстрадник, сидевший за растление малолетней. Он неплохо играл на гитаре, но не обладал ни дирижерским, ни организаторским талантами и авторитетом в своем кружке не пользовался. Еще меньшим был авторитет руководителя хорового кружка, хотя он был настоящим хормейстером с консерваторским образованием. Но беда хормейстера заключалась в том, что свой срок он отбывал за педерастию, а его хор состоял исключительно из молодых уголовниц, блатнячек и проституток. Народ это органически не способный к дисциплине, скандальный и насмешливый. Во время занятий кружка озорные бабы не столько пели, сколько состязались в издевательских выходках над своим руководителем. Несколько молодых парней, вступивших в него только чтобы быть поближе к девкам, были того же поля ягоды, да и петь почти не умели. Мужики же постарше и посолиднее записываться в «хор блатных и нищих», как он именовался в лагере, считали для себя зазорным.

Случалось, что бывшая профессиональная пианистка или знаменитый в прошлом баянист, стосковавшиеся по своим инструментам, просили разрешения поиграть на них у начальницы КВЧ, младшего сержанта Пантелеевой. И баян, и пианино в здешнем КВЧ были. Но та, хотя бабой она была не злой и не глупой, отказывала в разрешении, так как привыкла принимать распоряжения свыше всерьез: «Не могу. Контрреволюционному (ка-эр) контингенту доверять инструменты запрещено…» До приезда на Колыму этой весной Пантелеева служила старшей надзирательницей в женском отделении одной из городских тюрем на материке. Но это было отделение для уголовниц. Политические же сидели в «спецкорпусе», с окнами, забранными железными козырьками, и каменной оградой, надстроенной дополнительным ограждением из колючей проволоки. Поэтому даже работники тюрьмы, не работавшие в спецкорпусе, видели страшных «врагов народа» только изредка и издали.