1966

Начальник

Грузовик свернул с шоссе в узкий, извилистый распадок и через несколько минут остановился. Это значило, что наш маленький этап прибыл на место своего назначения — «дорожный» лагерь двести тридцатого километра Тембинской трассы, где мы будем обслуживать самый скверный участок одной из самых скверных колымских дорог. Знать пункт своего назначения, а следовательно, и свой маршрут, этапникам, конечно, не полагается. Однако в пределах Колымо-Индигирского района особого назначения это правило соблюдается редко. Здесь такая осведомленность вряд ли поможет бежать даже самому решительному арестанту, кругом ведь «вода, а посерёдке — беда». Тем более не может быть в ней никакого проку для трех десятков «доходяг», вывозимых с недалекого отсюда прииска «Порфирный». Мы были списаны с него за непригодность к дальнейшему использованию в качестве «исполняющих обязанности рабочих» или «вторых», как называли еще заключенных в официальных бумагах того времени. Будучи врагами народа, мы считались недостойными носить гордое звание «Рабочий».

Но если называть вещи своими подлинными именами, то ближе всего заключенные в те годы находились к положению рабочего скота, не имеющего к тому же никакой бухгалтерской ценности в отличие от скота четвероногого. Особенно после того, как двуногие «рогатики» утрачивали способность не только «водить» автомобиль «рено» (ручек две, а колесо одно), но зачастую даже передвигать собственные ноги.

Мы слышали, как вышел из кабины ехавший рядом с шофером начальник нашего конвоя и направился с этапными документами на лагерную вахту; как со своего сиденья — доски в передней части кузова — спрыгнули два солдата. Не отходя от машины, они курили, разминая затекшие ноги, и, теперь уже не зло, поругивали чертову «Тембинку».

Никто из нас не поднял головы, чтобы взглянуть на свой новый лагерный «дом». Все продолжали сидеть на дне кузова, уткнувшись лицом в колени и натянув на головы вороты своих ватников. Спины этих ватников и нахлобученные на самые уши тонкие каторжанские картузики густо облепил снег. Снег был и на дне кузова и слегка уже подтаивал под жесткими мослами, заменявшими нам теперь ягодицы. Таял он и вокруг пальцев, торчащих из рваных резиновых «чуней» — подобий калош, надетых на босу ногу.

Оттого, что в глубоком распадке не было жестокого, пронизывающего ветра и мы не слышали больше его злобного воя, наше оцепенение полумертвых от холода дистрофиков начинало проходить, хотя еще не настолько, чтобы кто-нибудь из нас добровольно предпринял хотя бы малейшее движение. Почти не было в здешнем распадке и снега. Он только слегка еще припорошил склоны сопок, обступивших расположенный здесь лагерь и крыши его бараков. Облепивший нас снег мы привезли с перевала, с которого только что спустились. Говорили, что паскуднее Остерегись нет перевала не только на тембинском ответвлении главного колымского шоссе, но и на всей Колыме. Трудность его преодоления заключалась не только в крутизне и узости петлястой дороги на сопку. Эта трудность едва ли не круглый год усиливалась снежными заносами, которые наметала здесь свирепая, никогда не утихающая пурга. Хребет Тас-Кыстабыт был тут достаточно высок, чтобы соскабливать на себя в виде снега почти всю влагу, которую несли с Тихого океана достигающие здешних мест ветрá, и предоставлять им полную свободу. По меньшей мере три четверти года перевал Остерегись, если, конечно, он был вообще проходим, являлся пугалом даже для неробких и бывалых колымских шоферов.

Стоял только еще конец августа. Но наш слабосильный ГАЗ едва пробился сегодня через заносы, которыми снежная буря на сопке успела уже перемести ее «пережимы» — так назывались здесь узкие до жути карнизы, вырубленные в боках угрюмой конической горы взрывами аммонита и кирками строителей дороги, всё тех же «и. о. рабочих». Зима на перевале со странным и пугающим названием-предостережением начиналась на добрый месяц раньше, чем на других участках и всюду-то неприютного и зловещего Тас-Кыстабыта.

Мороз только вступал еще в силу, но ветер эту силу тут никогда и не терял. На поворотах «серпантина», по которым петляла дорога, карабкаясь на хмурый и высоченный Остерегись, казалось, что ветер вот-вот сбросит в тартарары наш старый грузовик с его задыхающимся мотором. А поскольку это пока ему не удавалось, он обрушивал всю свою злобу на нас, голодных и полураздетых пассажиров этого грузовика. Ветер, как плетью, хлестал нас снегом, сметая его со склонов и скал сопки, штопором вкручивал этот снег в неплотности «щита», который образовали наши спины, когда все мы, как перочинные ножики, сложились вдвое на щелястом полу дряхлого кузова. Кроме этого «щита», своих изодранных ватников да еще привычного тупого терпения мы ничего не могли противопоставить леденящей, как будто сознательно злобной стихии. Вот разве только еще свою благоприобретенную за долгие годы каторги способность впадать в полубесчувственное состояние, нечто подобное анабиозу низших животных.

Каждый из тех, кто пережил эту каторгу, нередко задавался потом вопросом: смог бы он прежде, когда был еще сытым и здоровым человеком, выносить то, что выносил впоследствии в состоянии крайнего изнурения? И сам давал на него неизменно однозначный ответ — нет, не смог бы! Во всяком случае, без тягчайших последствий. Парадоксальный вывод, который следует отсюда, находит свое объяснение: людей, попадающих в обстановку хронических, неизбывных бедствий, нередко спасает от окончательной гибели почти полное притупление их нервной и психической восприимчивости. У большинства из нас это притупление достигало такой степени, что не только душевных, но даже особенно острых физических страданий мы уже не испытывали. Мучительные эмоции и бесчисленные болевые сигналы, посылаемые в мозг страдающим телом, в конце концов были просто выключены. Бывают обстоятельства, когда они являются даже не бесполезным излишеством, а опасным и вредным усложнением. Поведение изнуренных до крайности людей всегда подчиняется еще одному закону — подсознательному режиму экономии жизненных сил. Без настоятельной необходимости доходяги не делают ни одного лишнего движения, часто производя при этом впечатление тупоумных или глухих. Некоторые утрачивают даже способность дрожать от холода. Все эти полезные теперь качества удалось, конечно, приобрести не сразу и далеко не всем. Подавляющее большинство привезенных на Колыму арестантов, не обладавших некоторым предварительным запасом физической и душевной прочности или не получивших сколько-нибудь достаточного времени для акклиматизации в условиях голода, холода и изнурительной работы, давно уже лежали «под сопками» с фанерной биркой на левой ноге.

Мы почти не разговаривали. Дистрофиков отличает еще и тупая молчаливость, способная произвести иногда впечатление немоты. Только в самом начале подъема на перевал, увидев вершину Остерегись в косматой шапке бурана, молодой хлопец откуда-то из Приднепровья вспомнил, видимо, свое село: «А у нас зараз чернослив уже поспивае…» Ему никто не ответил. А потом мы сжались на полу грузовика до физически возможного предела и почти полностью выключились из активной жизни. Сначала, когда машина «забуривалась» в очередном сугробе, конвоиры пытались согнать нас на дорогу и заставить подтолкнуть застрявший грузовик. Но мы оцепенело продолжали сидеть на своих местах, как будто не слыша свирепых окриков и даже не чувствуя пинков. Кончалось это всегда тем, что, изматерившись до хрипоты, нащелкавшись затворами винтовок и пнув того, кто был поближе, сапогом или прикладом, солдаты слезали сами. В своих крепких яловых сапогах, шапках-ушанках и дубленых полушубках они приплясывали у борта машины, который заслонял их от ветра. В это время шофер-заключенный, конечно из «бытовиков», энергично шуровал лопатой, выгребая из-под колес газика снег. Потом садился за руль и, гудя и завывая под стать ветру, грузовик снова двигался по страшному прижиму до следующего заноса.