Но однажды он застрял, казалось, совсем уж безнадежно, и солдаты решили продолжать движение своего этапа пешком. Мы уже переваливали через вершину сопки, но на этой стороне ветер был еще лютее. Стараясь перекричать этот вой, конвоиры совещались у кабины грузовика, обсуждая вопрос, как им быть с нами: оставить ли замерзать в кузове или согнать с него и заставить зайти хотя бы за ближайший поворот? Солдаты не сомневались, что в этом случае мы загнемся еще быстрее. Но было желательно, чтобы осталось какое-то доказательство существования мер, предпринятых для нашего спасения. Хотя и почти уже бросовой, но мы числились рабочей силой, и бойцам ВОХР надлежало показать своему начальству, что они пекутся о ее сохранении. Мат и щелканье затворов были на этот раз особенно свирепыми. Но и теперь никто не поднялся с места даже при ударе окованным торцом приклада. Тогда вохровцы отстегнули задний борт кузова и стали сдергивать с него людей на снег. Те падали, почти не меняя своей скрюченной позы эмбрионов, как будто были уже окаменевшими трупами. Только парень из украинского села, вспоминавший о своем черносливе, сделал слабую попытку подняться. Но, взглянув сквозь разрывы в снежных вихрях на теснящиеся до самого горизонта гигантские черные конусы, он снова опустился на снег. Его сосед по сугробу слышал, как хлопец по-детски заплакал в ладони прижатых к лицу рук: «Матинко моя ридна!»

Убедившись, что заставить своих подконвойных двигаться самостоятельно им никак не удастся, солдаты прокричали, что за такое неподчинение нас следовало бы расстрелять, но делать этого нет необходимости, так как через какой-нибудь час мы подохнем тут и сами. И что это будет очень хорошо. Меньше останется на свете «темнил» и дармоедов, которых надо охранять, да еще и тютюшкаться с ними… Солдаты закинули на плечи винтовки, обошли грузовик, перед которым продолжал раскапывать сугроб упрямый водитель, и пошли на спуск, утопая в снегу. Но тут шофер, рискуя свалиться вместе с нами и машиной с узенького карниза над тремя километрами крутого склона, провел ее по притоптанному конвойными снегу и каким-то чудом сумел вывести грузовик на нижние петли серпантина.

Все это происходило каких-нибудь полчаса тому назад. Мы не подохли и на этот раз, и теперь с медлительностью оттаивающих рептилий соображали, неужто снова остались живы? Наконец кто-то из вохровцев крепко постучал прикладом винтовки о борт нашего грузовика и прокричал ненатуральным утробным и угрожающе свирепым басом:

— А ну, вылазь! Быстро!

Вряд ли конвойный, отдавший этот приказ, надеялся на особую быстроту его выполнения. Не было в такой быстроте сейчас никакой необходимости. Но таков уж привычный стиль обращения охранников к заключенным. Почти все их распоряжения начинаются с этого «А ну!» и кончаются почти обязательным «Быстро!».

Мы зашевелились в своей полузасыпанной снегом коробке и начали медленно подниматься на онемевших ногах. Прошла не одна минута, прежде чем все пассажиры грузовика поднялись, наконец, на ноги и стояли в нем полусогнувшись, как будто боясь стряхнуть облепивший их снег. Понадобился повторный окрик, подкрепленный густым лагерным матом, чтобы мы начали неуклюже переваливаться через высокие борта машины. Приземлиться без падения на каменную почву удалось немногим, почти все свалились мешком. Но доходяги ушибаются в таких случаях редко. Выручает легковесность — у большинства вес тела достигает едва половины нормального — и своего рода натренированность. Дистрофики падают очень часто, почти на каждой попавшей под ноги кочке.

Наконец кое-как из кузова выбрались все и стали тесной кучкой — обтянутые дряблой кожей и обвешанные невообразимой рванью скелеты. Рвань официально именовалась лагерным обмундированием «третьего срока». Сквозь громадные прорехи штанов из бумазеи, надетых только на короткие ветхие трусы, виднелись синие узловатые палки ног. Ватники у многих были изодраны и прожжены настолько, что фестоны грязной ваты, свисавшей у них вокруг бедер, образовывали у некоторых подобие ритуальных поясов, как у африканских шаманов.

— Ну и фитили! — Плотный человек в новых ватных штанах и такой же телогрейке, по-видимому, здешний староста или нарядчик, восхищенно скалился, глядя на нас: — Вот уж фитили… Дает Король!

— А ты что, работяг от него ждал? — усмехнулся немолодой надзиратель, вероятно, дежурный по лагерю. — Пока из последнего доходяги последней тачки грунта не выбьет, с прииска не отпустит. Разве что в Шайтанов Распадок…

Веселый придурок — оказалось, что он тут и надзиратель и староста одновременно, так как лагерь был малочисленный, — захохотал. Как и «дежурняк», он, видимо, хорошо знал прииск, с которого нас привезли, и его начальника Королева, прозванного «Королем» за властность и бессердечную расчетливость рабовладельца. В Шайтановом Распадке расположилось лагерное кладбище Порфирного. Говорили, что из десяти зэков, проработавших у Королева два сезона, девять отправляются на «Шайтанку». Мы принадлежали к той десятой части, которая умудрилась на Шайтанку не попасть и теперь подлежала как «отработанный пар» передаче лагерям неосновного производства. Предполагалось, иногда не без некоторого основания, что в качестве дорожников, лесорубов, рабочих сельскохозяйственных лагерей и т. п. мы еще сможем некоторое время приносить Дальстрою какую-то пользу. Однако даже такую сомнительную рабсилу рачительные хозяева основных предприятий, вроде того же Королева, старались удержать у себя до крайнего, возможного предела в надежде, конечно, выбить из них лишнюю тачку золотоносного грунта. В смысле времени, таким пределом здесь были последние числа августа, и вот почему: первого сентября зимний сезон в Дальстрое считался уже официально наступившим. А это значило, что «покупатель», т. е. лагерь, куда прииск или рудник направлял, удовлетворяя его заявку, партию «крепостных» третьего сорта, если заключенные не были одеты, пусть в драное, но всё же зимнее, обмундирование мог этой партии и не принять. Но поступить так еще вечером тридцать первого августа покупатель права не имел. Сегодня было как раз тридцать первое. Кулак Королев резонно рассудил, что добытые нами тачки песка уже не окупят даже рваных ватных штанов и бурок ЧТЗ, в которые прииск обязан был бы обрядить нас завтра, и «сбагрил» доходяг на Тембинку точно «впритирку» с концом сезона.

— Шмутье-то на фитилях в утиль только, — заметил староста и, покрутив головой, добавил: — Утиль в утиле присылает жмот… — Под «жмотом» он подразумевал, конечно, Королева и, довольный забавным сочетанием слов, захохотал.

— Ничего не скажешь, Королев — мужик хозяйственный… — согласился с ним дежурный и крикнул: — А ну, разбирайся по пяти! Быстро!

Что это могло относиться только к нам, явствовало уже из интонаций команды-окрика. Такие басовитые, ненатурально свирепые интонации умеют придавать своему голосу, кроме пастухов и погонщиков животных, только тюремные надзиратели и конвойные солдаты. Вяло перебраниваясь, мы начали бестолково строиться в шеренги, в которых вместо пяти у нас получалось то четыре, то шесть человек. Предстояла обычная канитель сдачи-приема полученного лагерем пополнения. Но затем нас, конечно, пустят в сараи. Перспектива обогреться и, быть может, получить миску горячей баланды воодушевила даже самых «доходных». Поэтому через каких-нибудь минут пять мы уже построились в несколько кривеньких, колеблющихся рядов.

Из проходной вахты лагеря вышел угрюмый человек в офицерской фуражке и ватнике защитного цвета. Его давно небритое и как будто заспанное лицо показалось мне не только уже виденным где-то, но и хорошо знакомым. Но вот где и когда виденным — этого я припомнить не мог.

— Тé работяги, — пренебрежительно махнул на нас рукой дежурный, обращаясь к человеку в защитном ватнике. — Будем принимать? — Это был скорее полувопрос, чем вопрос, но он означал, что человек с заспанным лицом — начальник здешнего лагеря.

Тот посмотрел в нашу сторону, но как будто сквозь нас, равнодушным, каким-то пустым взглядом. Ощущение от этого взгляда было таким, как если бы на месте глаз на одутловатом лице начлага находились две небольшие дырки. Снова во мне зашевелилось ощущение, что когда-то я много раз ощущал на себе этот неприятный взгляд. Но вялая память дистрофика отказывалась что-либо уточнить в этом неопределенном воспоминании. Да и мало ли я видел за свой почти уже пятилетний каторжный срок всяких лагерных угрюм-бурчеевых!