— Кто «он»? — удивленно спросил Покойник.

— Помнишь, как в позапрошлом в С-ке были?

— Ну, были…

— А афиши, что там расклеены были, помнишь?

— Ну…

Москва приставил губы к самому уху приятеля и что-то ему прошептал, треснув его для вящей убедительности ладонью между лопаток:

— Он, я тебе говорю!

Однако более флегматичный и, по-видимому, склонный к скептицизму Покойник некоторое время недоверчиво смотрел на «шляпу», потом махнул рукой:

— Заливаешь… Тот старый был!

— А этот что, молодой? Поди, уже тридцать гавкнуло… — В преступном мире, где люди живут очень мало, человек в тридцать лет считается уже пожилым, а в сорок именуется обычно «стариком».

— Да и руль у него не такой…

— Разуй шары.

— На руль отсюда смотреть надо!

— А ты еще из-под нар посмотри…

— О чем толковище? — позади спорящих неожиданно появился Старик.

Те наперебой стали объяснять ему причину спора и каждый, конечно, старался доказать «главному блатному» камеры свою правоту. Особенно горячился Москва. Стараясь не сорваться на крик — предмет спора не должен был этого спора слышать, — он отчаянно сквернословил и жестикулировал. Среди его невнятного бормотания разобрать можно было только неизбежные блатняцкие клятвы, вроде «б… буду!» и «свободы не видать!». Привлеченные спором, на краю нар по-обезьяньи сгрудились еще несколько блатных. И все пялили глаза на пока еще ничего не замечающего фраера с узлом. Старик — морщинистый немолодой уголовник — тоже смотрел, но, как и полагается старшему, в спор не вмешивался, хотя Москва и Покойник начали уже хватать друг друга за грудки.

— Свистни-ка фрею, Москва! — изрек он наконец, когда дело дошло почти уже до драки. — Только с подходом, гляди… — «Свистни» — значит «позови».

Тот свесился с нар и обратился к «фрею» с необычной для тюрьмы вежливостью, «подходом»:

— Можно Вас на минуточку, гражданин!

Новичок поднял голову и увидел обращенное к нему небритое лицо уголовника. От вежливой улыбки, которую постарался скорчить Москва, его довольно-таки дегенеративная физиономия сделалась еще более пугающей. Рядом с ней на новичка таращился еще добрый десяток пар глаз на таких же лицах. Фрей в шляпе решил, конечно, что это шайка, которая сейчас начнет его грабить, и испуганно попятился назад.

Москва, держась за столб, свесился с нар еще больше:

— У меня к Вам вопросик, гражданин. Вы, случайно, не артист будете?

Теперь к выражению испуга на лице спрошенного добавилось еще и удивление:

— Да, я артист… А что?

Москва радостно осклабился и, обернувшись к Покойнику, спросил:

— Слыхал, фраер?

Тот, однако, не сдавался:

— Может фрей косит? — И довольно грубо сам спросил у артиста: — Из какого города будешь?

— Я пел в с-ском оперном театре…

— Точно! — завопил Москва. — Заткнись, падло! — вскочив на нарах, он так пнул Покойника ногой, что тот едва с них не слетел. — Вот это фарт! Свисти человека сюда, Старик!

Положение обязывает, и поэтому патриарх хевры был сдержаннее других. В его камеру попал оперный певец. По-видимому, это был действительно фарт, хотя и не столь уж большой; умелый рассказчик был бы предпочтительнее. Старик жил в городах и знал, что в оперу абы кого петь не возьмут. Правда, говорили, что поют там как-то по-особенному, так что не всякий и слушать станет. Но фраер, наверное, умеет петь и другие песни, кроме оперных. Во всякой другой тюрьме это его умение было ни к чему, там здорово не распоешься. Но тут пересылка. В пересыльных тюрьмах вообще «слабина» по сравнению с режимными и следственными, а сейчас и подавно. Камеры переполнены, и уследить за порядком легавые не могут. Пожалуй, сгодится и певец.

— Ну-ка, артист, — сказал Старик, подумав, — лезай к нам!

К растерянно стоявшему внизу человеку протянулось несколько рук. Он всё еще не понимал, что же, собственно, сейчас происходит. Но одно было для него уже ясно: эти люди не только не собираются его обижать, но и приглашают к себе с неподдельным радушием. И делают это, по-видимому, потому, что знают его как представителя искусства.

Это было непостижимо, но трогательно. Воры и бандиты в грязной сибирской пересылке узнали певца из провинциальной оперы и хлопочут вокруг него с радостным оживлением. Артистическое тщеславие брало верх даже над недоумением и растерянностью. Его красивое лицо порозовело сквозь жухловатую тюремную бледность. Служителя Искусства всегда радуют проявления его силы. Тут же сила Искусства проявлялась при почти неправдоподобных обстоятельствах.

Артиста посадили на одно из лучших мест у самого окна, которое занимал до него разжалованный тискала.

— Снимай клифт, тут у нас «Ташкент»! — сказал ему один из хозяев нар.

— Да не бойся, — добавил другой, — тут у тебя ничего не пропадет!

Больше всех суетился Москва, чувствовавший себя кем-то вроде первооткрывателя клада.

— Как Вы меня узнали? — спросил его артист.

— По портрету на афишах, — с готовностью объяснил тот. — Я в С-ске бывал, ширмачил там. Ну и видел, как Вы с этих афиш смотрите… — Москва повернулся в свой курносый профиль и слегка вскинул заросший подбородок. — А этот штымп, — он ткнул кулаком Покойника, — гундосит еще: руль не такой. Вот как дам по рулю!

— А как твоя фамилия? — спросил Старик. Ему это нужно было для сведения, но отнюдь не для пользования. В блатном мире без особой необходимости никого не принято называть по фамилии, даже чужих. Предпочитают прозвища, они куда выразительнее и содержательнее. Для нового обитателя камерного бельэтажа прозвище напрашивалось само собой: Артист.

— Званцев, — ответил тот на вопрос Старика.

— Точно! — закричал Москва, — теперь вспомнил, вот такими буквами было написано… — жестом хвастливого рыболова он развел руки, показывая какими буквами была написана фамилия Артиста на афишах, — Сурен Званцев.

Без шляпы, пальто и кашне, с оболваненной под машинку головой, сейчас Званцев отличался от окружающих уже менее резко. Он сидел на своем почетном месте с кружкой кипятка в одной руке и куском хлеба в другой. Угощал Артиста всё тот же Москва. Суетливый блатной громко рекламировал свою находку:

— Фраера в С-ске за вход в театр по шесть диконов барыгам платили, когда там Артист пел… — Только Покойник знал, что Москва крепко привирает на правах очевидца и героя дня. Но он теперь помалкивал. Скорый на руку приятель мог и в самом деле двинуть его по «рулю».

Теперь для Званцева было уже ясно, как его здесь узнали. Но никто из окружающих никогда не слышал его исполнения. И вряд ли кто-нибудь из них мог что-нибудь в этом понимать. Артист был отличным певцом и знал это. Он и в самом деле был известен и за пределами своего С-ска, случалось, пел и в Москве, и его мечта о Большом театре вовсе не казалась ему несбыточной. В камерах с-ской тюрьмы он встречал немало высококультурных людей, много раз слышавших его в опере и ценивших его редкий голос. Но все они относились к нему просто как к товарищу по несчастью. Эти же уголовники — так близко Званцев видел их впервые в жизни — люди явно грубые и малокультурные, устроили ему едва ли не почетную встречу. Сначала ошеломленный артист принял это за подобие того, что проявляли к своим кумирам московские «лемешистки» или «козлистки». Но теперь, когда его мысли пришли в некоторый порядок, он понял, что этого быть не может. Недоразумение? Но какое?

А происходило действительно недоразумение. Блатные были уверены, что всякий профессиональный певец, а тем более такой, о выступлении которого объявляется аршинными буквами, может спеть всё, что поется. Они с нетерпением ждали, когда Артист доест свой хлеб. И когда он поставил на подоконник пустую кружку, сразу же попросили его что-нибудь спеть. Званцев удивился: разве в тюрьме можно петь? В с-ской тюрьме за попытку петь даже вполголоса угрожал карцер.

Теперь удивленно переглянулись его хозяева. Вот так фраер! А для чего бы его здесь так охаживали? Оставили при нем его шмутки, посадили на верхние нары, даже покормили. Выходит, он думал, что это просто так, за его красивые глаза… Ничего этого Артисту пока не сказали, но объяснили, что тут не городская тюрьма. От поверки до отбоя можно шуметь сколько угодно. Пой песни, хоть тресни, только есть не проси…