Княгиня повернулась к дочери. Та украдкой жевала пирожок, взгляд был отсутствующий, пустой. Ребенком она премиленькая была, не с годами… Нет, не дурнушка, но и не пригожа. Черты лицу мелкие, невыразительные, в углу бледного ротика родинка которая любую другую могла бы украсить, а у Милонеги словно кривила губы в некую робкую улыбочку. Глаза светлые, близорукие, отчего Молодая княгиня часто моргает, щурится. Что же касается стати, то Твердохлебе дочь напоминала тех животных, которые останавливаются в росте, когда слишком рано произведут на свет детеныша. Да, не самая лакомая приманка ее дочь для сокола Новгородского. Эх, будь она сама помоложе…
— Иди, Мила. Ты вовремя упредила меня. Я довольна.
Милонега вздрогнула. «Милой» мать ее давно не звала. С тех пор как она из малюток вышла. А значит, мать расположена к ней. Может, стоит с ней поделиться? С кем же, как не с ней?
И молодая княгиня сползла к ногам матери, обхватила ее колени.
— Выслушай меня, сударыня родительница! — Она закинула лицо, капюшон сполз, открывая светлые, зачесанные на пробор волосы.
— Бьется мое сердечко ретивое, не дает покоя. Витязь один появился в Киеве. Кто, откуда — не ведаю. Да только куда ни пойду, везде его встречаю. Осторонь он держится, но глаз не отводит — глаз лазоревых, ласковых…
— Встань, Милонега. Веди себя княгиней, не бабой глупой.
Но Милонега только сжалась и вдруг заплакала тоненько, всхлипывая.
Страсть как раздражала она княгиню.
— Ты что же, бабьей хворобой тоскливой заболела? Уймись. Я ведь тебе такого…
Но осеклась. Рано еще дочь посвящать, надежду давать. Да и выгорит ли? Но неожиданно подумала, что бахвалистый Дир давно заслужил, чтобы ему жена рога наставила.
— Кто витязь твой? — уже более миролюбиво спросила Твердохлеба.
Дочь так и просияла.
— Пригож больно. Ликом на варяга более всего схож, но одет по-ромейски.
— Скорее всего, из наемников-варангов, что со службы царьградской возвращаются, — сразу определила княгиня. — И что же, так люб он тебе?
Бледные щечки Милонеги покрылись румянцем.
— Так ведь муж у меня… А этот… Вдруг любостай[86] лихой? От любостая бабе одни беды.
Твердохлеба повела плечом.
— Любостай? Что за нелепица? Или искры видела в ночи вокруг своего терема? А вообще, сама решай. Мне что, только и думать, с кем тебе подол задирать?
Совсем испугалась Милонега от материных слов. Но, похоже, гневаться на негаданную любовь дочери та не станет. И едва княгиня отвернулась, Милонега выскользнула из ее светлицы тихонечко, как мышка.
Твердохлеба уже забыла о ней. Мерила шагами светлицу, машинально крутя перстни на холеных пальцах. Размышляла, о чем говорить с мужем станет. Знала, что скоро явится ненавидимый ею варяг.
И дождалась. Забегали слуги, застучали двери, со двора донесся зычный голос Аскольда.
Твердохлеба навстречу не поспешила. Это была ее привилегия, редкая для любой жены, — не выходить навстречу мужу. Вот и стояла она одна, нарядная, величавая, достойно сложив руки на тяжелой груди. Слышала приближающиеся шаги, скрип половиц. Вот и дверь отворилась.
— Здрава будь, Тьордлейва, жена моя.
— И ты гой еси…
Она все же поклонилась ему, склонила стан, прижав руку к груди.
Аскольд стоял перед ней, чуть расставив ноги, засунув большие пальцы рук за наборной пояс. Был он еще в сером дорожном плаще, пряжка фибула сбилась, один угол накидки волочился по полу. И сам запыленный, пропахший потом. Твердохлеба чуть наморщила тонкий нос, но в остальном неудовольствия не выразила. Понимала, что князь с лова сразу в гридницу шел. А потом к ней. Не обойтись ему без совета суложи своей. Сама так приучила.
Князь не спешил начинать разговор, смотрел на жену. Для выходца из северных стран он был не очень высок, но могуч в плечах, коренаст, ходил чуть косолапо, словно степняк. Некогда подвижный и жилистый, с годами он раздобрел на Полянских хлебах, раздался вширь, а тугой живот нависал над поясом. Длинная холеная борода Аскольда ниспадала до самой пряжки и была такой же темно-рыжей, как и некогда, только усы слегка побило сединой. А вот волосы поседели сильно. Зачесанные назад и удерживаемые кованым обручем, они открывали высокие залысины надо лбом. Лицом князь был груб, кожа продубленная, нос небольшой, чуть вздернутый, словно у местных уроженцев. И был он более на мужика-бортника похож, чем на варяга, прибывшего из-за морей. Но лицо его дышало умом, а пристальный взгляд белесо-голубых глаз мало кто мог выдержать.
— Вижу, с дороги ты, — молвила княгиня. — А у меня уже все готово, велю сейчас стол накрыть. Да не в тереме темном, на воздухе, под яблоньками в саду, как ты любишь.
Она всегда была предупредительна и заботлива при нем. Со стороны казалось, только и живет, чтобы угождать супругу. Вот и сейчас взяла Аскольда под руку, увела на прогретый солнцем воздух, где торопливая челядь уже расставляла на столе расписные блюда с пахучим супом из куриной грудинки, ставили ковши, тарелки-миски. Аскольд помянул покровителя Белеса перед едой, вылил первый глоток на землю, ел не спеша, с наслаждением, не поднимая на жену глаз.
— О чем забота твоя? — спросила княгиня, когда муж утолил первый голод и глядел поверх тарелки задумчивым взглядом.
— Плохой совет ты дала мне, Тьордлейва, когда надоумила оставить Дира один на один с киевлянами.
— Рано или поздно, но это пришлось бы сделать. Как-никак, Дир — соправитель твой.
— Воин он, а не глава градский. И видишь, что получилось…
И он поведал жене то, что она уже и так знала. Но слушала внимательно. Скривила рот в ухмылке, когда князь закончил.
— У нас говорят — хвалилась корова озеро выпить, да околела.
— Забываешься, Тьорд! Дир — мой брат, и иного наследника нам не дано. Остался бы мой сын жив… Эх! — Он тяжело вздохнул, а княгиня опустила ресницы, пряча злорадный свет. — Один Дир у нас, — повторил Аскольд. — И у твоей дочери тоже, — напомнил он.
И тут Твердохлеба повела речь плавную. Дескать, то, что Дир повздорил с киевлянами, не так и плохо — пусть проявятся наиболее злонамеренные, знать таковых никогда не вредно. А то, что веча желают… Отказать им открыто нельзя: народ в Киеве имеет право вече требовать. Однако пусть князь повременит с этим. Где нельзя отказать сразу, лучше отложить на время. А там многое может измениться. Предлогом оттяжки пусть князь выставит подготовку ко дню Купалы[87] . А вот на праздник князю скупиться не следует. Пусть откроет погреба да выставит поболее медов стоялых, браги хмельной, зелена вина заморского. Здешний люд страсть как на дармовщинку охоч, вот и подобреет сразу. Тогда, если вече не удастся отменить… Хотя чего же не удастся, особенно если в дни праздника лихие люди набег совершат. Древляне те же. Тогда люду уже не до сходок будет. Придется ответным рейдом идти. А это лучше Дира никто не сделает. Вот и пройдет злоба киевлян на молодого князя, а то, что он защитник киевский, — помнить будут.