Поверх сока стоял слой масла в палец толщиной.
— Это что? — не понял Скородумов.
— Масло. Оливковое, я думаю.
— Дык зачем?
— Затем, Владимир Гаврилович, чтобы сок под маслом не кис: воздух до него не доходит. А в бочке сок стоит открытый, через два месяца он делается уксусом, и толку от него никакого. Оттого его и возят так редко.
Скородумов повертел бутыль.
— Хитро.
— Ещё как, — согласился я. — И это не купеческая выдумка. Он у кого-то спрашивал.
Вот это меня и порадовало больше самого сока. Человек не просто отсыпал денег и велел приказчику купить. Он пошёл и справился, как это возят, чтобы дошло.
Четвёртый ящик я открыл сам. И, открыв, замолчал.
Внутри, в кожаном чехле с отделениями, лежал набор. Я вынул его и разложил прямо на крышке, и вокруг стало тихо, потому что сталь на солнце всегда действует на людей.
Ампутационный и резекционный ножи. Пила с частым зубом. Костные щипцы. Полтора десятка игл разной кривизны в отдельном гнезде. Три пары пинцетов и зонды.
— Пила-то как у столяра, — сказал кто-то сзади.
— Дура голова. Это по кости.
Задние подались вперёд, и чья-то рука потянулась к ножу, и её тут же отбили по пальцам.
— А задаром-то отчего? — спросили из-за спин.
Вопрос был тот самый, которого я и ждал, и хорошо, что его задали вслух и при всех.
— Оттого, что я денег не взял, — сказал я. — А он человек упрямый.
Продолжил изучать содержимое ящика. Восемь артериальных щипцов. Пружинные, с загнутыми губками: сожмёшь, отпустишь — и они держатся сами.
Я взял одни и попробовал их на складке своего рукава. Держали.
В моей прошлой жизни такая вещь называлась зажимом, имела замок и лежала на всяком столе десятками. Здесь их делают поштучно, на заказ, и в казённом наборе их не бывает вовсе.
В этом веке кровь останавливают пальцами помощника, крючком и лигатурой, которую вяжут вслепую в луже, и я работал так три месяца.
— Ваше благородие, — сказал я Новицкому. — Поглядите.
Он взял одни щипцы, повертел, сжал и отпустил.
— Гм, — сказал он. — Это чтоб жилу держать?
— Именно.
— И держат?
— Держат. Покуда сам не разожмёшь.
Новицкий подержал их ещё и вернул мне.
— Хорошая вещь, — сказал он. — Дорогая.
Там же лежали точильный ремень и брусок мелкого зерна. Я их узнал сразу, потому что мне про них говорил Маршалл в первый же день. Сталь в море тупится и ржавеет, потому важен не набор сам по себе, а то, что с ним делают.
Значит, и про это Черкасов спросил.
Пятый ящик был с книгами. Их оказалось семь. Я перебирал их, сидя прямо на палубе, и, признаться, забыл про всё вокруг.
Две по морской медицине. Одна про лихорадки жарких стран, толстая, с гравюрами. Латинская анатомия. Английское руководство по хирургии, новое, не то потрёпанное, что я взял на рынке. Я открыл его и на форзаце нашёл чужое имя, вытертое, но не до конца. Книга была не новая. Кто-то её держал, читал и продал, и Черкасов, я думаю, этого не знал, потому что переплёт был свежий.
Страницы оказались разрезаны до половины. Дальше прежний хозяин не дошёл.
И две по аптекарскому делу, с таблицами составов.
— Андрей Ильич, — окликнул меня Скородумов. — Шестой-то будете открывать?
Шестой ящик был маленький. Он стоял в стороне и был вдвое меньше прочих, и оттого я оставил его напоследок.
Внутри я нашёл укладку из плотного дерева, а в ней, в гнёздах, выстланных сукном, стояли стёкла. Восемнадцать пар, залитых по краю воском.
И письмо. Я разорвал конверт и прочёл. Читал стоя, и мне пришлось прочесть дважды, потому что с первого раза не сложилось.
Писал Черкасов — коротко. Он сообщал, что оспенную материю взял у здешнего врача при госпитале в Госпорте, и взял свежую, третьего дня. Он также писал, что заплатил за неё отдельно и что врач передаёт русскому лекарю поклон.
Дальше шло следующее:
'Лиза спала ночь. В первый раз за три года не при свече и не в страхе. Журнал завели, пишет сама. Жена моя третий день не плачет.
Более я вам ничего сказать не умею, а потому посылаю то, что умею послать'.
А ниже, другим, кривоватым почерком, было написано:
«Благодарю вас. Е. Черкасова».
Я сложил письмо и некоторое время постоял. Кругом молчали.
— Ваше благородие, — сказал я Новицкому. — Прочтите, ежели угодно.
Он взял, прочёл до конца и вернул мне.
— Ясно, — сказал он и повернулся к тем, кто стоял вокруг. — Слушайте сюда. Чтобы после не выдумывали. — Он поднял связку коры. — Вот это хина. Она от лихорадки, которой мы все будем болеть за экватором. Её нам в Кронштадте дали половину, а нынче будет вдоволь.
Он положил связку и взял бутыль.
— Вот это лимонный сок, — продолжил Новицкий. — Он от цинги. От той самой, от которой у человека вываливаются зубы и расходятся старые раны. А вот это оспенная материя, которую нам велено довезти до колоний. — Он поднял укладку со стёклами. — И всё это подлекарь Вершинин привёз с берега за то, что вылечил человека и не взял денег. Ступайте работать.
Расходились нехотя. Кто-то подошёл поглядеть на сталь, и я дал поглядеть, потому что запрещать тут было глупо. Наумшин, проходя, остановился.
— Хина, значит.
— Хина.
— Это добро, — он покивал. — Я эту тряску видал. Человека на койке подкидывает, а он в шерсти лежит и просит ещё.
И пошёл дальше.
А Митрий, которому я в первый день плавания вправлял плечо, сказал громко, ни к кому не обращаясь.
— Наш-то лекарь на берегу не гуляет.
За что и получил от боцмана.
С бумагой вышло дольше всего. Новицкий увёл меня вниз и сел за стол.
— Теперь неприятное.
— Слушаю.
— Это дар частного лица медицинской части военного корабля, — он потёр переносицу. — И его надобно оприходовать так, чтобы через два года в Петербурге не спросили, отчего у нас хины втрое против выданного.
— А спросят?
— Непременно спросят, — штаб-лекарь поглядел на меня. — Вершинин, у нас всякая склянка в ведомости. Ежели придёт вдвое, а расход не сойдётся, это уже не подарок, а недостача наоборот. Так что пишите: наименование, вес, число мест, от кого и по какому случаю. И письмо приложим.
Он придвинул мне лист.
— К письму приложить?
— Именно письмо и есть главная бумага, — сказал Новицкий. — Оно объясняет, отчего частное лицо прислало казённой части припас. Без него у нас шесть ящиков неизвестно откуда.
Я сел писать.
Вечером палуба была тихой. Работы кончились в шестом часу, и люди сидели кто где. На стоянке это выглядело почти по-домашнему.
Я шёл мимо фок-мачты и остановился, потому что увидел странное. Двое сидели на бухте, а между ними на доске лежал уголь.
Один был Митрий — тот самый, с плечом. Второй был постарше, из плотницкой артели, и я его знал плохо. Митрий водил углём по доске и приговаривал.
— Вот эта, гляди. Это «наш».
— Похожа на грабли.
— На какие грабли⁈ Это буква. Вот тут палка, тут палка, а посерёдке перекладина.
— А зачем ей перекладина?
— Дык затем, что без неё она другая будет.
Я подошёл ближе и стал слушать. Оказалось вот что.
Плотник, которого звали Никанор Качанов, был неграмотен вовсе. Ему сорок пять лет, дома жена и четверо, и все письма домой он двадцать лет диктует.
А диктовать больше некому.
— Дык раньше-то у нас на «Суворове» писарь был добрый, — объяснял он. — А тут писарь занят, господа офицеры, известное дело, тоже заняты. Я и подумал: чего я, дурак, всю жизнь прошу.
— И решил выучиться?
— Дык хоть имя своё, — плотник вздохнул. — Чтобы под бумагой не крест ставить, а подписаться умел.
— Под какой бумагой?
Он помолчал.
— У меня старшой четырнадцати годов. Через два года его заберут. И бумагу на него подпишут без меня, а я под ней крест поставлю и не буду знать, чего там написано.