Значит, катетер. Нынче же, при свече, на качке.
Глава 17
— Ефрем, ложись.
Он лёг на койку с трудом, потому что разогнуться не мог. Я задрал ему рубаху и стал смотреть. И увидел то, что ожидал увидеть. Над лобком выпирало округлое, размером с небольшую дыню, и выпирало отчётливо, так что видно было глазом.
Я положил ладонь. Тугое. Не мягкое, как бывает при вздутии, а именно тугое и упругое, и при нажатии Ефрем застонал и дёрнулся.
Тогда я стал стучать. Над животом сверху отзывалось звонко и полым, как над пустым бочонком. А ниже пупа, вот тут, где выпирало, пошло глухо. Я обвёл эту границу пальцем и запомнил.
— Владимир Гаврилович, поглядите.
Скородумов приложил руку и покивал.
— Полный.
— До краёв, — я выпрямился. — Ефрем, слушай меня и отвечай прямо, тут стыдиться нечего.
Он поглядел на меня страдальчески.
— Давно ли струя ослабла?
— Дык… — он замялся. — С весны.
— Ночью встаёшь?
— Встаю. Раза три.
— И давно так?
— С прошлого года, — сказал он тихо. — Только я не думал, что это болезнь. Я думал, оно от лет.
В эту минуту я разозлился, и не на него. Человеку сорок пять лет. Он год встаёт по три раза за ночь и полгода не может помочиться как следует, и всё это время думает, что так и надо. И никто ему не сказал, что это не от лет.
Дальше я спросил про то, о чём спрашивать неловко, а надо.
— Ефрем, было у тебя когда-нибудь дурное после портов?
Он побагровел.
— Отвечай. Мне не для сплетни, мне для дела.
— Было, — сказал он наконец. — В седьмом году, в Ревеле. Знахарка какая-то мазала. И после того года полтора больно было.
Ну вот. У человека сорока пяти лет, который перестаёт мочиться, причин обыкновенно две. Либо железа разрослась с возрастом и передавила проток, либо после старой дурной болезни в протоке осталось сужение. У него, судя по всему, было и то и другое, а для дела разница невелика.
— Ефрем, слушай меня внимательно.
— Слушаю.
— У тебя пузырь полон и не опорожняется. Это надо решить нынче, и я это сделаю.
— Больно будет?
— Будет, и врать не стану. А теперь про то, что будет, ежели не делать. Моча копится и давит назад, в почки. Почки такого не терпят. Через сутки, много через двое, они станут отказывать, и тогда тебя уже не спасёт никто.
Он притих.
— И что тогда?
— Помрёшь, и помрёшь тяжело, — я поглядел ему в глаза. — Не пугаю, а объясняю, чтобы ты не дёргался, когда я начну.
Ефрем сглотнул.
— Делайте.
Катетер я взял из казённого набора. Катетеры знали ещё греки, и у нас в наборе лежали три, оловянные, разной толщины и с изгибом на конце. Ими пользуются часто и ими же калечат.
Всё дальнейшее я делал так, как учили меня, и здешний век мне в этом не мешал только оттого, что не понимал, чем я занят. Кипятил четверть часа, вымыл руки известковой водой, смазал катетер жиром не жалея. Скородумов глядел на это, как глядят на чужую молитву: не спорил и не спрашивал.
— Владимир Гаврилович, свет держите ровно.
Ефрема я уложил на спину, велел согнуть колени и развести.
— Дыши ртом. Медленно. И не тужься, что бы ни делалось.
Дальше я работал молча. Катетер идёт не силой. Он идёт своим весом и своим изгибом, и твоё дело держать его в трёх пальцах и слушать, что там впереди. Прошло легко на два вершка. Потом на три. А потом упёрлось.
Я остановился и подождал. Иногда оно упирается на изгибе и проходит само, ежели чуть переменить угол. Я переменил, подождал и попробовал повернуть.
Не пошло. В эту минуту мне очень хотелось надавить.
Оно так всегда. Когда препятствие маленькое и кажется, что вот-вот, рука сама просит прибавить, и всякий, кто держал катетер, это знает. И всякий, кто на это поддался хоть раз, помнит, что было потом.
Если надавить, катетер не пройдёт по ходу. Он прорвёт стенку сбоку и уйдёт в мясо, и это называется ложным ходом. И тогда пойдёт кровь, ход разорвётся, и через три дня там будет гниение, от которого человек умрёт вернее, чем от полного пузыря.
Я вынул катетер и взял другой, тоньше. Кипятить его было некогда, и я протёр его спиртом дважды. Тот же путь. Два вершка легко, три с натугой, и опять стена. Я подождал полминуты, слушая пальцами. И вынул.
— Не пойдёт, — сказал я.
Скородумов поднял голову.
— Совсем?
— Начисто. Там сужение, и сужение старое, и катетер через него не идёт.
— А ежели покрепче?
— А ежели покрепче, я ему проткну ход, и он у нас помрёт через три дня, а не через два.
Я сказал это резче, чем следовало. А злился я на себя, потому что первый план не сработал.
За две жизни я усвоил вещь, которая даётся тяжелее прочих. Умение делать приходит с годами. А умение остановиться, когда не выходит, приходит после того, как ты один раз не остановился и потом всю жизнь это помнишь. У меня такое было. Больше не повторялось.
— Владимир Гаврилович, зовите Антона Григорьевича.
— Что делать станем?
— Колоть будем.
Скородумов уставился на меня.
— Куда колоть?
— В пузырь.
Новицкий пришёл через пять минут и выслушал в четырёх фразах.
— Катетер не идёт?
— Не идёт, ваше благородие. Сужение старое, после дурной болезни.
— Сколько без мочи?
— Тридцать три часа.
Он поглядел на живот Ефрема, потрогал и постучал сам.
— Полон.
— Как есть.
— И вы хотите проколоть.
— Хочу, — я показал. — Вот тут, над лобком, по средней линии. Пузырь полный, он подымается высоко и прилегает к брюшной стенке, и оттого до него можно достать, не задев кишку.
Новицкий помолчал.
— Я про такое слыхал, — сказал он. — И не видал ни разу.
— А я видал, — сказал я. — И, ваше благородие, у нас выбора нет.
Готовились полчаса. Троакар был тот самый, которым я неделю назад выпускал воду из груди у шкипера с «Николая», и это меня, признаться, забавляло.
Инструмент один. Задача другая. И ошибка другая. Разница тут существенная.
При проколе груди убивает воздух. Он идёт внутрь, лёгкое спадается, человек задыхается. А при проколе пузыря воздух не страшен. Тут страшно промахнуться и попасть в кишку, потому что содержимое её выйдет в брюшную полость, и человек умрёт за трое суток, и никакой век его не спасёт, кроме моего.
Оттого и правило. Колоть, только когда пузырь полон и высоко подымается, и строго по средней линии, где кишок нет.
— Ефрем. Будет больно два раза.
— Как в тот раз, у шкипера?
Он про это слышал. На корабле все всё знают.
— Так же. Кожу проколю, ты охнешь. После пойду глубже, и вот тут будет неприятно. А как войдём, станет легче сразу.
— Дык там же полно.
— В том и дело. Как выпустим, тебе полегчает так, что ты заплачешь.
Он попробовал усмехнуться и не смог.
Место я нашёл и проверил трижды. Отступил от лобковой кости на два пальца вверх. Постучал ещё раз, чтобы убедиться, что глухота начинается ниже моей точки, а не выше. Потом прошёл пальцами по средней линии, нащупывая, чтобы не сбиться вбок.
— Владимир Гаврилович, держите ноги. Антон Григорьевич, подавайте.
Вышло то, чего я не ждал. Новицкий взял холстину с инструментом и стал рядом со мной, у самого стола.
Второй раз за восемь дней штаб-лекарь восьмого класса подавал подлекарю. Он ничего не сказал, и я ничего не сказал, потому что говорить было некогда.
— Ефрем, не дыши.
Кожу я проколол разом. Он охнул и напрягся, и Скородумов навалился ему на колени. Дальше я повёл медленно, держа троакар строго перпендикулярно и чуть склоняя вниз, к тазу, потому что пузырь лежит там.
Сопротивление шло ровное. Мышца. Потом плотнее. А потом провалилось.
Ровно так же, как неделю назад в груди. Давишь на туго натянутое, и оно поддаётся, и рука сразу это чувствует.
— Стой, — сказал я себе вслух и вынул стилет.
И из канюли ударило струёй, и струя была сильная, потому что там стояло под давлением. Скородумов подставил таз.