К одиннадцати у борта собрались все — как собираются перед отходом. Людям надо в последний раз поглядеть на берег, и всякий подходит к борту.
Литке пришёл первым и сразу заговорил.
— Андрей Ильич! Вы доки видели?
— Издали.
— То-то и оно! — Он всплеснул руками. — Да вы понимаете, что там сухой док на первый ранг? Туда линейный корабль заводят целиком, и вода уходит, и он стоит на подпорках как игрушка!
— Видел я, Фёдор Петрович.
— И ничего не сказали?
— А что тут скажешь.
Врангель подошёл и стал рядом, опершись о планширь.
— Мне не понравилось, — сказал он.
— Что именно, ваше благородие?
— Всё. — Барон пожал плечом. — Дорого, тесно, и все торопятся. Я третьего дня хотел купить книгу и не купил, потому что за неё просили как за корову.
— Зато доки, — сказал Литке.
— Доки хорошие, — согласился Врангель. — А жить тут я бы не стал.
Матюшкин слушал их обоих и наконец вставил своё.
— А мне, господа, вот что удивительно.
— Ну?
— Как же их много! Я тут третий день считаю и сбиваюсь. Кораблей, людей, лавок — всего. У нас, в Кронштадте, я всякое судно знаю в лицо, а тут их столько, что и глядеть перестаёшь.
— Это оттого, что они сюда со всего света ходят, — сказал Литке.
— Вот я про то и говорю. — Матюшкин поглядел на воду. — Мне это, признаться, не по душе. Оно как ярмарка. Всего много, а своего нет.
Феопемпт, крутившийся тут же, вдруг сказал с чувством:
— А мне надоело.
Все обернулись.
— Что надоело?
— Переводить. — Мальчишка насупился. — Меня десять дней дёргали. То таможня, то лавочник, то господин подлекарь. Я, между прочим, гардемарин, а не толмач.
Ардалион, стоявший позади, отвесил ему лёгкий подзатыльник.
— Ты, между прочим, единственный, кто знает язык.
— Вот потому и дёргают!
Тут все засмеялись, и Феопемпт тоже, и обида его кончилась.
Я стоял и слушал их и получал от этого удовольствие. Два месяца назад я не стоял бы в этой компании вовсе. Я стоял бы в стороне, у трапа в лазарет, и глядел бы на них через палубу как на господ офицеров.
А нынче они пришли к борту, встали вокруг меня, и Литке начал разговор со мной, а не с Врангелем. Ничего в этом особенного не было. Человек, к которому все привыкли, перестаёт быть посторонним. Только я это заметил.
Снялись в двенадцатом часу. Тут я ждал чего-то похожего на Кронштадт. А вышло совсем иначе.
В Кронштадте нас провожал город. Люди стояли на стенке и на бастионе, махали шапками; служили молебен, гремели пушки — берег провожал нас так, как провожают своих.
А тут никто не глядел. Гавань жила своей жизнью. Грузили, выгружали, кричали, ругались. Мимо нас прошёл лихтер, и на нём даже головы не подняли. Английский линейный корабль стоял в двух кабельтовых, и на нём шли работы.
Мы снялись и пошли, и никто в целом Портсмуте этого не заметил.
Это было правильно. Кронштадт нас провожал, потому что мы были свои и уходили надолго.
А Портсмут нас не провожал, потому что для Портсмута мы были одним судном из трёхсот, а суда отсюда уходят всякий день. В таком равнодушии нет обиды. Есть только напоминание о размере. Мир велик, судов много — и мы в нём не важнее прочих.
Я поглядел на палубу. На борту осталось сто двадцать девять человек. Три месяца назад их было сто тридцать, а на бумаге и сейчас сто тридцать, покуда не вычеркнут Сазонова. Ноль, записанный у меня во второй тетради, всё ещё держался. Только теперь я знал, что держится он не только на болезнях.
Ла-Манш встретил нас зрелищем, какого я ещё не видел. Пролив между Англией и Францией в самом узком месте имеет ширину вёрст тридцать, и через него идёт всё, что плавает в водах Северной Европы. И всё это движется одновременно в обе стороны.
Я насчитал за час больше сорока парусов. Купцы шли караванами и поодиночке. Прошли два английских военных брига, и один из них поднял сигнал, а нам ответили. Мелькали рыбачьи лодки, и лезли они поперёк дороги с таким нахальством, что я дивился, как их не топят по десятку в день. Лоцманские катера бегали от берега к берегу, высматривая работу.
— Тут, Андрей Ильич, глаз да глаз, — сказал мне Литке, когда я поднялся наверх. — Ночью тут страшнее, чем у Горна.
— Отчего?
— Оттого, что у Горна ты один, а тут их сорок — и всякий думает, что уступит другой.
А часа в три пополудни нас стал догонять бриг. Английский, купеческий, острый и щеголеватый, из тех, что бегают в Вест-Индию и обратно и гордятся своим ходом. Он нагонял нас справа, с кормы, и шёл ходко.
Первым его заметил вахтенный, а через минуту знали все.
— Догоняет, — сказал кто-то на баке.
Гонок в море никто не объявляет. Просто два судна оказываются на одном курсе, и всякий видит, кто идёт быстрее, и всякому это небезразлично. А у нас был случай особый.
«Камчатку» построили на Охтенской верфи за одну зиму, наспех, и мы все это знали: течь в правом борту искали три недели. Обводы у неё непривычные; англичане, стоявшие в Портсмуте, ходили разглядывать шлюп и, думаю, посмеивались.
И вот один из них решил поглядеть, чего она стоит на ходу.
Литке взлетел на ют.
— Фёдор Петрович, — окликнул я. — Что там?
— Говорят, он нас достанет за полчаса! — крикнул мичман, не оборачиваясь.
Головнин стоял у гакаборта и глядел назад. Я поглядел на паруса.
В парусах я разбирался плохо. Зато я умел считать, и считать тут было что. Верхние паруса у нас стояли не все.
— Отчего не прибавляют? — спросил я у оказавшегося рядом Ардалиона.
— А зачем?
— Так он нас догоняет.
— Пусть догоняет, — сказал гардемарин.
Бриг догонял. Полчаса он шёл, понемногу сокращая расстояние; вот уже стало видно людей у него на палубе, и я разглядел, что они тоже глядят на нас.
Команда наша собралась к бортам. Никто не кричал и никто не подгонял. Стояли и смотрели, и в этом молчании было столько напряжения, что мне сделалось смешно и хорошо разом.
— Полкабельтова, — сказал кто-то.
Бриг вышел на траверз и стал обходить нас.
Головнин сказал что-то короткое; я разобрал только слово «брамсели». И сразу увидел, что за этим последовало. Наверх пошли люди — пошли быстро, и через две минуты у нас встали верхние паруса, которых до того не было.
Шлюп качнуло, и он пошёл.
Судно под парусами не разгоняется так, как всё, к чему я привык в прошлой жизни. Оно не рвётся вперёд. Оно наваливается.
Палуба под ногами накренилась чуть сильнее, звук за бортом переменился, вода вдоль борта пошла иначе — и я почувствовал это ступнями раньше, чем понял глазами.
Мы стали уходить. Бриг держался четверть часа. Потом стало видно, что он отстаёт всё заметнее; на нём тоже забегали, прибавили парусов — и это не помогло.
Через полчаса он был у нас за кормой в двух кабельтовых. И вот тут наши заорали.
Все разом — и это было такое ликование, какого я на этой палубе ещё ни разу не слышал. Кричали, свистели; кто-то махал шапкой в сторону брига. Евдокимов рявкнул, и все замолчали. А через секунду загалдели опять, потому что унять их было невозможно.
Литке подлетел ко мне, красный и счастливый.
— Андрей Ильич! Вы поняли⁈
— Понял, Фёдор Петрович: мы его обошли.
— И как обошли! Мы его обошли при неполных парусах! У нас марсели не все стояли, когда он подходил!
— Я заметил.
— Он думал, что нас достанет! — Мичман хохотал. — Он же видел нас в порту и решил, что мы корыто! Вы поймите, у неё обводы новые. Её строили на Охте и днище обузили против прежнего. Оттого она на волне и валкая, зато на ходу…
Он замолчал, подбирая слово, и не нашёл.
— Хороша, — сказал он наконец.
Головнин ушёл с юта, не сказав ни слова. Он не прибавлял парусов, покуда бриг не пошёл на обгон: дал англичанину подойти вплотную, дал ему почувствовать, что тот берёт верх, и только после этого поставил верхние паруса.