— Плохо, Дисанги, — сказал инспектор. — Плохо, что он пришел с другой стороны сопочной гряды.

— Плохо тебе, ему хорошо… Хорошо ему — плохо нам. Он высоко ходит, ему далеко кругом видно.

Семен Васильевич понимал: если хозяин костра говорит охотно, за гостем остается право, открыться ли в своих намерениях, промолчать ли, считая, что большего не требовалось. После того как он не заметил в пяти шагах от себя удэгейца, Семен Васильевич не хотел надеяться только на себя. Да вот беда, Семен по опыту знал: упросить или заставить охотника бросить пантовку — вещь бесполезная, бессмысленная даже. Одна надежда — посвятить в дела старика Дисанги и попытаться всё-таки убедить его пойти с ним.

— Что задумался, инспектор? — тихо спросил удэгеец.

— Трудно мне, Дисанги.

— Начальнику трудно?

«Может быть, Дисанги не так уж дорожит охотой, в которой участвует только «головой»? — подумал Семен Васильевич. — Наверное, самому себе бывает в тягость учить молодых, когда чувствуешь, что они всё равно так хорошо не сделают, как ты, а у самого уже сил не осталось?»

— Трудно, Дисанги…

— Где твои товарищи?

— Сначала я решил — один справлюсь. Теперь думаю — и товарищи не помогли бы.

— Так много злых людей?

— Не много. Но они, наверно, очень хитры.

— Хитрее мафа? — Дисанги подался к инспектору, и блеклые глазки его округлились в складках кожи. — Кто же хитрее мафа в тайге?

— Хитрее медведя бывает зло. Сам говоришь: человек пришел с другой стороны хребта. Подойти к нему незаметно едва ли удастся.

— Ты со мной говоришь, Семен, как с малельким. Я знаю тебя. И ты знаешь — обычаи не разрешают спрашивать, что случилось. Я спрошу, однако. Скажи, если можешь.

Никогда ещё Семену не доводилось видеть, чтобы за считанные секунды человек мог так преобразиться. Теперь перед инспектором сидел на барсучьей шкурке совсем другой Дисанги. Согбенный годами стан выпрямился, разгладились морщины и помолодело лицо, даже глаза, старческие, слезящиеся глаза смотрели яснее и открытее. Он был очень рад хоть чем-либо помочь инспектору. Наверное, Диеанги стосковался по серьезному делу, когда нужна не только его голова, но и он сам.

— Можно ли пройти к Хребтовой скрытно? Чтоб человек, который там находится, не заметил?

— Есть запретная тропа. Старая тропа. По ней давно не ходят.

— Разве племена Кялундзюга или Кимонко не живут в тех же местах, не охотятся там же?

— Живут, где жили. Охотятся, где охотились. Раньше куда пойдешь из тайги? Городов не было. Потом лесной человек стал учиться, узнал о большом мире. Если лесные боги не могли объяснить большого мира… Боги-игрушки. Я слышал, их поставили около музея. Прошлое надо любить сильно, чтобы никогда туда не возвращаться.

— Странно ты говоришь, Дисанги…

— Люди хитрят, Семен. Они хотят прыгнуть во вчера с сегодняшней головой, — по-детски рассмеялся старик. — И в завтра тоже.

— Скажи, Дисанги… — Семен непроизвольно опустил глаза. — Ты знаешь эту тропу, идущую по болотистой долине?

— Ты мне верь — знаю. Шаманы запретили ходить по ней ещё моему отцу. Это тропа хунхузов.

— Разбойников? Они подкарауливали таежных людей на выходе из самых дальних дебрей, убивали, захватывали добычу?

— Ты хотел ещё спросить… Откуда я знаю про тропу. Когда-то я шаманил… Анана-анана…

— Мало ли что было давным-давно, Дисанги…

— Да… Теперь лесные люди вышли из тайги. Не нужны им лесные боги. Предания остались: всё живое вокруг — и травы, и деревья, только они не бегают.

— Да, я знаю. Кедр, пихта, лиственница, ильм — каждое дерево выбирает место на всю жизнь. Ошибся — умер. Земля их пища. Они не растут где попало. — Семен был терпелив и не спешил обратиться к Дисанги с просьбой хотя бы рассказать о тропе.

— Знаешь, — закивал Дисанги, глядя, как инспектор мнет в пальцах веточку, мнет сосредоточенно, стараясь сохранить на лице спокойствие.

— Слышал, конечно… Растительные сообщества, их приуроченность к почвам… — глядя в костер, проговорил Семен.

— Про Хребтовую кто-то старый-старый вспомнил. Сам пришел, другого прислал? Но старый. Как я. Он знает, хорошо знает: на Хребтовой старые солонцы. Много зверя. Ты, Семен, хочешь сказать: «Пойдем со мной, Дисанги!»

— Ты, право, шаман! Наперед угадываешь, — повеселел инспектор.

— У тебя лицо, у меня глаза. Редкий человек, дурной человек — немое лицо. Лицо всё говорит, всё скажет. Доброму прятаться — зачем? — Минута душевного подъема у старика прошла. Он снова ссутулился, померк взгляд. — Добрый, он — солнце. Его тепло и сквозь тучи греет.

— Не добрый я, Дисанги, — сказал старший лейтенант. — Злой. Ух, какой злой.

— Знаю. Потому что добрый. Солнце тоже злое. Ух, какое злое! Не знаешь?

Семен от души расхохотался, отвалился на спину:

— Побойся лесных богов, Дисанги! С кем меня сравниваешь?

Удэгеец поднялся с барсучьей шкурки и совсем старчески прошамкал:

— Про добро говорю. Не про тебя. Фу, глупый.

— Ну вот! — Семен сел, сконфузился. — Отругал.

— Не ругал. Думал — сказал, — Дисанги взял чайник. — Ругал — нарочно говорил, агей.

— Прости, агей, — Семен так же назвал Дисанги братом. — Не всегда двоим, говорящим по-русски, в пору понять друг друга.

— Эле… Эле…

— Хватит так хватит, Дисанги. А за водой схожу я. Ладно?

— Иди, иди, — сказал Дисанги, отдавая чайник.

Старик поправил барсучью непромокаемую шкурку и снова уселся. Глядя на прихотливые извивы дыма, забормотал: «Ты, Семен, злой к злу, значит, добрый. Настоящие злые любят зло. Для них оно — добро. А ты, Семен? — Удэгеец посмотрел на инспектора, отошедшего уже далеко, и продолжал: — Ты месяц мерз вон на том болоте, ворочал камень, работал, как медведь, устраивая берлогу. Почему? Со злости. К кому? К лесничему, злому человеку. Он наврал на Федора. Потом от жадности погиб. Боялся, что ты, Семен, соболей найдешь… Надо с тобой идти, Семен. Надо идти, надо очень осторожно идти к Хребтовой. Хитрее тигра быть. Там, однако, человек, злее лесничего».

А Семен, насвистывая какую-то свою мелодию, шел, помахивая чайником, к ручью. Вода прозрачной полоской скатывалась с одного камня на другой. Каскад поблескивал на солнце и звучал сильнее и звонче, чем шелестели под накатами ветра мягкие листья орешника.

Подставив ладонь, Семен вдоволь напился ледяной хрустальной воды, набрал в чайник и отправился обратно к табору. Семен невольно залюбовался лиственничным бором, полным яркого света. И впервые с удивлением для себя заметил, что, когда нет ни тумана, ни дымки, свет в тайге не врывается в чащу снопами, а льется как бы отовсюду, сияет на подлеске, будто именно там он и возник. Открытие чего-то нового для себя происходило всякий раз, когда он уходил в однообразно зеленые дебри, какой выглядела тайга из окна дома в поселке. Семен словно драгоценность берег подобные прозрения и, вернувшись, рассказывал о них Стеше. Жена удивлялась и радовалась вместе с ним, но по-прежнему, по-сибирски называла тайгу сердитым словом «урман» и, будучи наполовину горожанкой, относилась к ней, словно к чему-то дальнему, куда надо долго добираться, а у нее времени не хватало. Семен и сам себе не хотел признаться, что его жена, учительница математики, охотно интересовалась природой, однако не любила её. Вернее, обожала тайгу, как море — с берега.

На ходу огляделся и опять, как и до неожиданной встречи с Дисанги, увидел вдалеке злополучное болото, где на свой страх и риск целый месяц они промучились с Федором. Затея, на которую пошел тогда участковый инспектор, не встретила одобрения районного начальства. Ещё бы! И сейчас попытка добыть труп и ружье из непромерзающей даже зимой топи кое-кому покажется смешной, если не безумной. А ведь ни Федор, ни он не знали глубины заболоченного водоема. И всё-таки решились.

Они с Федором разбили табор на закраине болота около поваленной Зимогоровым лиственницы в начале декабря, когда холода установились прочно. Красный столбик в термометре не осиливал отметки минус двадцать пять. И всё же лед над трясиной будто дышал, местами вспучивался, трескался, и по снегу растекались рыжие дымно-парящие потеки. Скованная ледовым панцирем теплая вода не желала сдаваться и рвала оковы.