— Борь, а я к тебе! Может, махнем на каток? Неохота толкаться в этой каше…
Но Борька был озабочен. И Лодьке, вроде бы, не рад.
— Знаешь… я не могу сегодня…
— Почему?
— Дело тут одно…
Лодьку сразу скребнула Борькина уклончивость. Он спросил в лоб:
— Что за дело?
— Ну… — объясняться Борька не был настроен, однако и врать не хотел. — Бабка Каблучиха устраивает елку, просила, чтобы я пришел…
— Она с печки упала? Какая елка! Девятнадцатое января.
— В том-то и дело. Она сказала, что сегодня праздник Крещенье, последний день каких-то святок. Раньше во все эти святочные дни устраивались елки. А она ведь привыкла все по-старинному. Вот и решила…
— А ты-то ей зачем? Или Зина позвала?
— Ну, и Зина. Но больше бабка…
— С какой стати? За то, что Дуню пас? — не сдержал ехидства Лодька.
Борька ответил сумрачно (ясно было, что хочется ему скорее уйти).
— Не в Дуне дело. Она попросила недавно дорожки на дворе расчистить, там сугробы намело. Ну, я позвал пацанов, кого встретил поблизости. Гарика там, Синего, еще кой-кого… шесть человек. Мы вкалывали часа два. А бабка потом и говорит: «Вот молодцы. Ты, Боренька, девятнадцатого вечером позови этих мальчиков ко мне на елку, всех, кто работал…
— А я не работал. Значит, рылом не вышел, — мрачно подвел итог Лодька.
— Лодь, да я-то при чем? Она заранее всех посчитала, поименно. Чтобы каждому пирожок да конфетку… А тебя же правда не было…
«Тьфу, — подумал Лодька, — не больно-то и надо». Хотя, по правде говоря, любопытно было бы посмотреть, как это — старинная елка в старинном доме. Небось, с настоящими свечками… Но обиднее всего было чувствовать, как неловко и боязливо вертится перед ним Борька. Чего уж так-то извиваться…
Чтобы не подумалось Борьке, что он, Лодька, уязвлен, пришлось небрежно хмыкнуть:
— А чего это бабке вздумалось елку праздновать? Вреде бы, в прошлые годы такого не было…
— Не знаю… Может, решила Зинку поразвлечь, та что-то совсем разболелась, почти не встает… — Борька вдруг оживился: — Лодь, знаешь что? У меня пять рублей есть. Возьми!
— Зачем?!
— Возьми и проешь! Рядом с рестораном «Сибирь» буфет есть, в нем такие пирожки! Пусть у тебя тоже будет праздник!
Он сдернул с Лодькиной ладони сырую варежку, вложил ему в ладонь скомканную бумажку…
Что следовало сделать?
По всем человеческим законам (и тем, что в книжках, и тем, что в жизни) полагалось швырнуть бумажный комок в Борькину рожу, гордо повернуться и с этой поры вести себя так, будто нет на свете Бориса Аронского.
Но… а как жить, если его нет? Если столько времени он был, а теперь все мигом зачеркнуто?
А может, он просто не понимает, что делает? Может, запутался, и не знает, как из этой путаницы выбраться? И от громадной неловкости уцепился за такой вот выход? Наверно, по правде хочет утешить Лодьку, только не хватает ума понять, что не для каждого пирожки — утешенье и радость…
Друг — он какой ни на есть, а друг, иного все равно нет. А швырнуть ему эти пять рублей — будто швырнуть перчатку. После этого раньше была бы дуэль, а теперь просто разрыв навеки. Неизвестно, что хуже…
Лодька усмехнулся, сунул скомканную пятирублевку в карман, сказал: «Ну что ж, веселись…» и пошел вдоль забора к улице Дзержинского. Очень хотелось оглянуться, но Лодька не стал. Пусть Борька посмотрит ему вслед, поскребет в затылке (хотя бы мысленно). А потом Лодька в откровенной и обстоятельной беседе прочистит ему мозги. «Откупиться хотел, что ли? Балда! Скажи спасибо, что я понимаю, какая ты балда и не обижаюсь…» Борька наверняка будет сопеть и бормотать неуклюжие оправдания. И все постепенно станет, как раньше…
Лодька дошагал до углового дома, глянул на светившиеся окна бывшей своей комнаты (в ней сейчас жили какие-то Сидоренки, детей у них не было). Вздохнул и свернул на улицу Дзержинского, которую старожилы до сих пор называли иногда Садовой.
За спиной сразу заглох шум неугомонной горки. Здесь была снежная тишина, желтый свет окошек выявлял из сумрака снежные шарики, застрявшие в низкорослых кустах. Они похожи были на белых озябших пичуг. Над крышами уходили в небо заиндевелые громады тополей. Внизу они были хорошо различимы, а выше растворялись в звездной темноте. Звезды были белые и переливчатые. Не менее яркие, чем уличная лампочка на углу. Стоял морозец, пордшитые валенки поскрипывали. Лодька успокоился, перестал огорчаться из-за Борьки. Через квартал свернул налево, на Урицкого.
Когда не было снега, здесь тянулись деревянные мостки-тротуары, но сейчас они были завалены сугробами. Приземистый дом, у которого Лодька пять лет назад познакомился с Юриком Кошельковым, утонул в снегу ниже подоконников. Окна светили через кромку снега робко и виновато. Дом был длинный, окон около десятка. На карнизах, в завитках тяжелой резьбы, белели снежные сгустки. Рельеф резьбы выделялся четко, потому что неподалеку светили на столбах сразу две лампочки. Они освещали и накатанную санями дорогу (машины здесь ходили редко). Лодька вспомнил, как в сентябре здесь двигалась под оркестр цирковая вереница и как ловкий униформист поставил девочку в балетном платьице на седло серебристого коня. Теперь подумалось (хотелось так думать), что девочка была похожа на Стасю. Но тут же вспомнился (некстати) Борька. Его тогдашний хлопок по плечу: «Белая лошадь — горе не мое…»
Юрик сказал бы иначе: «Белая лошадь — горе пополам»…
«Откуда ты знаешь, что он сказал бы нынче, в этом году?» — спросил себя Лодька.
«Знаю…»
«Ты так думаешь потому, что после той встречи никогда его не видел. А он вырос. И наверно, стал совсем другим…»
«А может и не стал, — сердито возразил себе Лодька. — Зачем ему делаться другим?»
«Но ты же сделался…»
«Я… ну не во всем же…»
Показалось, что рядом проявился, как на туманной фотобумаге, босой пацаненок в матросском костюме и пошел, не проваливаясь, по мягким верхушкам сугробов, справа от тропинки.
Прежде всего Лодька испугался:
«Ты же простудишься!»
«Не-а… — беззаботно сказал Юрик. Глянул сбоку и осторожно спросил: — А почему ты решил, что я должен вырасти?»
«Ну… все же растут… Вот и я…»
«Ты — это ты… А я… Ты же про меня ничего не знаешь. Вдруг меня уже давно нет?»
«Нет! — ошарашенно крикнул Лодька. — То есть наоборот, есть! Ты — есть! Хоть какой, но есть!.. Что ты выдумал!»
«Я пошутил, — опять улыбнулся Юрик. — Не бойся…» — И растаял.
У Лодька прыгало сердце. Придумается же всякая фигня! Он торопливо прошагал до конца квартала и свернул на улицу Челюскинцев.
Слева потянулся зубчатый дощатый забор Ленинского сада. За ним поднималась горбатая крыша промерзшего, никому в эту пору не нужного летнего театра. Над крышей возвышались и уходили в ночь опушенные инеем березы.
Учитель рисования Александр Павлович на уроках часто рассказывал что-нибудь о городе и однажды поведал, что до революции здесь вместо сада был бульвар. Вот почему сад такой странный — несколько длинных рядов столетних берез. Бульвар носил имя — Спасский. И улица, вдоль которой он тянулся, была Спасская. И белокаменная церковь с похожими на шахматные фигуры башнями называлась Спасской. От нее-то и пошли все эти названия.
Спасскую церковь Лодька любил больше всех городских строений. Даже больше Знаменской церкви на улице Семакова. Знаменская была праздничной и как бы уверенной в себе, несмотря подозрительное отношение советской власти к религии. Там шли регулярные службы и случалось даже, что звонили колокола. А в Спаской Лодька ощущал какую-то скрытую обиду. Или не обиду даже, а затаенную печаль. С церкви были сняты кресты, в нее никто не ходил с молитвами, ей запрещено было считать себя храмом. Правда, ее не сделали складом или какой-нибудь паршивой мастерской, как другие бывшие храмы, там работала Областная библиотека. Но все же это было не то…