Песни песнями, смех смехом, а пленки между тем проявлялись, снимки печатались и фотогазета «Зрачок» (с нарисованным у заголовка глазом-объективом) каждые три дня появлялась на фанерном стенде у столовой. Правда, почти всякий раз неизвестные злодеи переправляли букву З на С, и Жора ходил, угнетенный людской неблагодарностью. Многие Жоре сочувствовали. Особенно — грузная и боевая директорша с именем и фамилией, словно взятыми из кинокомедии: Рената Мефодьевна Хайдамаки. Она каждый раз грозила «отыскать этих бессовестных хулиганов и немедленно отправить домой с соответствующей характеристикой». Ах, кабы все похвальные намерения исполнялись…
Жора быстро утешался. И продолжал петь. Кстати, пел он не только в своем Привозе, а еще и за «буераками». Это было местечко за поросшими густым березняком овражками. После вечерней линейки Жора уходил туда с аккордеоном и несколькими певцами — как бы на репетицию. Вскоре там, на лужайке, собиралось человек двадцать-тридцать. Разводили костерок (начальство его не разрешало официально, однако и не запрещало). На таких «репетициях» Жора с ребятами исполнял не только те песни, где непрестанно рифмовалось «пример-пионер», но и «одесские». А иногда и похлеще — например, про часового, который имел неосторожность пукнуть на бастионе. Оказавшиеся среди бесшабашных мальчишек «перессы» делали вид, что возмущаются, и затыкали уши. Но не убегали.
Иногда «репетиции» затягивались допоздна. Тогда на дальние позиции выдвигались добровольцы-часовые. Чаще других — Митька Зеленцов и Мишка Левин. Случалось, что они сдавленно кричали сквозь листву:
— Атанда! Хайдамаки на линии атаки!
— Дети! Дружно! — командовал Жора и разворачивал аккордеон на всю ширину.
взлетало над желтыми языками костра. —
Рената Мефодьевна решительно выдвигалась из березняка в освещенное костром пространство.
— Жора! То есть Юрий Константинович!..
бодро неслось в ответ.
— Юрий Константинович! Давно был отбой. Дети нарушают режим!
вдохновенно орали дети.
— Жора, вы в самом деле хотите встречать здесь утреннее солнце? — в голосе Ренаты Мефодьевны крепли директорские нотки.
— Но ведь спевка же! — стонущим голосом начинал доказывать «музрук». — Если не успеем разучить репертуар к заключительной линейке, с кого спросят? С Жоры спросят… Жора всегда баран отпевания… то есть тьфу! Козел отпускания.
— Отпущения… Юрий Константнович, дети поют прекрасно, однако спать, спать, спать…
— Ну, Ренаточка Мефодьевна, — принимались подлизываться наиболее любимые директоршей «перессы». — Еще одну песню, для души…
— Так и быть, для души… — Она складывала на груди могучие руки, давая понять, что это ее последняя уступка.
Жора снова растягивал аккордеон.
Хор обрадованно подхватывал:
Иногда среди голосов отчетливо звучало вместо «с нашим атаманом» — «с нашей Хайдамаки». Но Рената Мефодьевна оставалась неподвижной и снисходительной…
А Лодька подпевал, как умел, и чувствовал, что ему здесь хорошо…
Раньше Лодька был в лагере всего раз. После четвертого класса. Но впечатлений осталось мало. Они вскоре оказались замазаны, как черной краской, другими впечатлениями — арестом отца. И о лагере Лодька почти не вспоминал — какой смысл вспоминать о радостях, если после них навалилась беда!
И вот теперь он как бы очнулся — стали часто приходить на память дни той лагерной поры. Перепутывались с нынешними. Иногда казалось даже, что ему по-прежнему одиннадцать лет и все еще длится смена сорок восьмого года. Правда, в тот раз Лодька был не здесь, а в лагере у села Верхний бор (гораздо дальше от города, чем «Сталинская смена»). Однако все было похожим — и линейки, и пионерские речевки, и сборы, и сигналы горна по утрам и вечерам. И смолистый запах сосен, и встревоженные команды вожатых во время шумных купаний…
Судьба словно подарила Лодьке напоследок еще один кусочек детства (так он думал тогда), и не было нужды отталкивать этот подарок. Он спокойно отдался лагерной жизни, в которой не замечалось больших радостей, но не было и никакой печали. Безмятежное такое лето…
Лишь один раз кольнула тревога. Недалеко от деревенского пруда Лодька встретил Матвея Андреевича. Видимо, тот отдыхал в Падерино. Шел Матвей Андреевич с удочками в одной руке и с тростью в другой. Шел ссутулившись, медленно, казался усталым. Сразу вспомнились разговоры о его затяжной болезни, о том, что больше не станет работать в школе.
— Здравствуйте, Матвей Андреич…
— А… здравствуй, голубчик…
«Наверно, не помнит меня», — мелькнуло у Лодьки. Но Матвей Андреевич улыбнулся:
— Как дела? Сочинил еще что-нибудь после «дантесовой кольчуги»?
— Не-е… пока ничего. Ведь каникулы… — Не говорить же про «Стасю в ангельской ипостаси»!
— Ну, отдыхай… — И пошел. Лодьке стало не по себе. Но, по правде говоря, не надолго…
… А весенние огорчения Лодька старался не вспоминать. Занимался здешними фотоделами. Дел хватало. Жора быстренько обучил его управляться с аппаратом «Комсомолец» (оказалось, что снимки можно им делать не «иногда», а вполне нормально). Фотобумаги было — завались. Она считалась какой-то «нелимитированной», списанной, директорша Хайдамаки где-то раздобыла ее в немерянном количестве. Качество так себе, но для лагерных нужд годилось. Химикатов тоже было достаточно.
Лодькины пальцы, локти и даже ступни были желтыми от фиксажей и проявителей. Он ходил по лагерю в подвернутых старых штанах, босиком, в обвисшей тельняшке (бывшей папиной, которую мама ушила), с черным аппаратом на пузе. И бывало, что в красном галстуке — отдавая дань убегающей пионерской поре. То и дело нацеливал двуглазый объектив «Комсомольца» на качели с визжащими девчонками, на пацанят из младшего отряда, неумело, но весело прыгающих под баскетбольной корзиной; на дежурных в столовой, которые, выгибаясь, тащат к столу бачки с компотом; на купальщиков, бултыхающихся в болотистом пруду; на деревенских пацанов, которые волокут домой вторгшегося на лагерную территорию бестолкового теленка; на восьмилетних артистов-акробатов, репетирующих свои номера на сухой упругой хвое среди сосен; на тех же резвых малышей, устроивших во время «мертвого часа» бой подушками…