Лев Семенович не удивился. Ничуть.

— Лодя, я знаю про папу. Мама твоя рассказала, когда услышала, что собираюсь на север. Видимо, доверяет… Даже просила навестить его, если окажусь в тех местах. Теперь думаю, что окажусь…

Лодька открыл рот для вопроса:

«Вы про это и хотели поговорить с ней сегодня?»

Но Лев Семенович продолжал речь. Размеренно так, с горьковатой усмешкой:

— А что касается тебя и твоего Бориса… Знаешь, Лодя, если бы я был всемогущим богом, этаким умудренным стариком, сидящим среди облаков… я протянул бы к вам большую ладонь, накрыл ею ваши горячие головы и сказал: «Да снизойдет на вас прощение. Только в дальнейшем думайте над словами…» А то ведь вы в вашей словесной потасовке и правда не думали, какой же яд льете из себя…

«Господи, откуда он знает про Старика?» — ахнул про себя Лодька. А Лев Семенович вел разговор дальше:

— …Вас-то простить можно. А вот когда взрослые люди говорят такие слова на весь мир, громко и всерьез… Это, Лодя, страшно… Ты слышал таких?

Лодька съежил плечи. Будто сам каким-то боком имел отношение к «таким».

— Нет… Я не знаю… Это кто?

— Но ты, наверно, по радио слыхал шумные рассуждения о «безродных космополитах»?

Лодька закивал. Да, много речей о них. Но Лодька в эти речи не вникал и не думал, что здесь при чем-то национальности. Ему казалось, что эти разговоры — о тех, кто восхищается всяким там «американским образом жизни», хвалит капиталистов…

— Я так и понял, — покивал Лев Семенович. — Слышал, но не вникал… И, скорее всего, ничего не знаешь о великом артисте Михоэлсе?

Лодька виновато замотал головой.

— Лодик, мы с тобой сейчас беседуем откровенно, не так ли? И можем обещать друг другу, что разговор между нами, да?

— Да… — выдохнул Лодька.

— Вот и хорошо. Я почему так прямо с тобой говорю… Чем-то ты похож на моего Волчка… Так вот, о Михоэлсе. Это был великий еврейский артист и борец с фашизмом. Он в сорок девятом году погиб под машиной. Так сказали сперва, и похоронили с почестями… А вскоре объявили, что он был агент империализма. Теперь уже всем понятно, что его убили…

— Кто? Фашисты?

— Ох, Лодя… Твоего папу сослали тоже фашисты?

Лодька понял, что опять розовеет ушами. На сей раз от глупости. Повесил голову.

— Разумеется, Лодя, если кто-то узнает, что я говорил тебе такие вещи…

Лодька распрямился.

— Лев Семенович, я конечно, гад. Но не такой же…

— Лодик, перестань себя долбить… Ну, что ты, честное слово… И оставим про Михоэлса, есть более известные тебе люди. Ты наверно, не часто читаешь взрослые газеты, а то обратил бы внимание, как там измываются над Кассилем, Барто, Маршаком. Их-то ты наверняка знаешь…

— Конечно… А почему измываются?

— Все потому же. Поскольку… не Киселев, не Баркова, не Маршуткин… Просочилась, мол, в детскую литературу вражья сила… Но с ними еще ладно, живы-здоровы пока. А ты, наверно, слышал в детсадовские годы такие стихи: «Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят…»

— Конечно! Это поэт Квитко!

— А где он сейчас, Лев Квитко? Не знает никто. Взяли — и с концом…

Лодька больше ни о чем не спрашивал. Опять сидел согнувшись. Лев Семенович протянул ладонь, тряхнул его за плечо.

— Ладно, хватит о грустном. Давай про другое…

Лодька глянул осторожно:

— Про что?

— Боюсь, что и эта тема не из веселых. Но… меня берет за жабры любопытство. Можно?

— Да. Про что хотите…

— Я про дуэль. Дело суровое, но оно ведь в прошлом… Скажи, Лодя, страшно было стоять под наведенным пистолетом?

Лодька почему-то не удивился вопросу. Будто ждал чего-то такого. Подумал и постарался ответить честно:

— Наверно, да… Но идти признаваться… про порох… было страшнее.

— А если всерьез? — Видимо, Лев Семенович не поверил.

— Я… не знаю. Вроде бы и страшно, только… будто это не я. Будто смотрел на это со стороны. Тот, на кого смотрел, он как бы выключился. А мне самому… да, жутко, только я сам этого не понимал, пока… ну, пока не очнулся… Да, а еще нетерпение такое: скорей бы это кончилось…

Не говорить же про сырость! И так уже хватило позора…

И про молитву говорить не надо. Это совершенно его одного, Лодьки, дело. Хотя Лев Семенович и вспомнил про Старика. Наверно, он случайно…

Лев Семенович потер лоб, глянул почти что с завистью:

— Целая гамма чувств… А я в похожей ситуации, по правде говоря, вообще ничего не ощутил. Кроме этакой одеревенелости…

— Это когда? — неловко спросил Лодька. — На фронте?

— Да вот тогда! — Лев Семенович большим пальцем махнул в сторону немца с автоматом.

Однофамильцы

— Я, Лодя, в тот раз тебе рассказал сокращенный…и не очень точный вариант событий. Вроде твоей версии с самолетиком, где половина правды, а половина… так… На самом деле не было солдат, которые скрутили немца. Я отпустил его…

Лодька хлопнул губами:

— П… почему?

— Так сразу не скажешь, почему… Пожалел, наверно… Не знаю… Он-то перед этим тоже пожалел меня. Или просто не захотел убивать. По крайней мере, не нажал на спуск…

— А дальше что? Он же был с автоматом!

— Был… Направил на меня и смотрит… вот как на фото… Тут-то и навалилась на меня эта одеревенелость. Деревянным пальцем надавил я кнопку… потом выпустил аппарат, деревянными руками дотянулся до фрицевского автомата, сорвал через шею ремень. А может, не сорвал, а просто снял — как-то замедленно все происходило… Немец этот, он… тоже, как неживой… Я сразу увидел, что в магазине полно патронов. Мог бы из меня сделать не решето, а просто месиво… Я наконец очухался, ствол — на него:

— Хендэ хох! — разумеется.

Он руки вскинул, а потом вдруг опустил, сунул в карманы. Улыбается криво так… ну, будто упрямый мальчишка, которого учитель поймал за курением: делайте, мол, что хотите… По правде говоря, и в самом деле почти мальчишка, посмотри. На вид лет двадцать, не больше… Так вот стоим и смотрим друг на друга. Крыша у землянки горит, трещит, а рядом никого — ни наших, ни немцев… Я говорю наконец:

«Варум зи нихт шиссен?» То есть «почему вы не стреляли?»

Лодька кивнул: понимаю.

— Да… А он: «Зи хабен кайне ваффен». «Вы были без оружия». «На унд?..» — говорю. — «И что же?» А он выпрямился, улыбнулся, презрительно так, хотя губы трясутся… (А у кого бы не тряслись в такой позиции?) И выдает мне этот юноша длинную фразу, из которой следует, что бароны фон Гольденштерны не имеют обыкновения стрелять в безоружных противников. На самом-то деле просто растерялся, не привык еще, видимо, палить в человека в упор. Наверно, только-только попал на фронт, хотя и офицер, лейтенантик (глянь на погоны). Но однако же вспомнил баронский кодекс чести. Решил, видимо, что если не сумел убить врага, то хотя бы погибнет по-рыцарски. Удивительная ситуация, прямо роман Вальтер Скотта. Ну, да на войне чего только ни бывало… Меня тогда больше всего изумила его фамилия. Надо же такое!.. А барон встал прямо, вытянул шею и говорит: «Шиссен зи! Их хабе кайнэ ангст!» Стреляйте, мол, не боюсь. А какое там, «кайнэ ангст», когда чуть не плачет. Я поставил его шмайссер на предохранитель.

«Возвращайтесь к своим, барон…»

Он заморгал, как ребенок:

«Варум?» То есть с какой стати отпускаете меня?

«Дарум», — говорю. — «С такой же стати, с какой вы не выпустили мне в брюхо пригоршню свинцовых конфеток». — И еще добавляю: — «Наверно, причуды судьбы: не захотела, чтобы палили друг в друга два однофамильца».

Он заморгал еще больше. Ошарашенно и с вопросом.

Я ему объясняю: «Нет, герр лёйтнант, я не барон. И не немец. Я принадлежу той нации, которую вы с вашим фюрером приговорили к поголовному истреблению. Но до конца еще не успели…»

Он снова гордо вытянул шею:

«Бароны фон Гольденштерны никогда не опускались до антисемитизма!»

— До чего? — переспросил Лодька.

— До ненависти к евреям…

Лодькины уши опять противно затеплели.

Лев Семенович продолжал: