В другой раз, может быть, подруги и посмеялись бы над словами Лиды Костюхиной, ибо все знали, как она была ленива. И в самом деле было смешно подозревать Галю Стражеву в самой обыкновенной лени, знакомой каждой девочке.

Но сейчас никто не улыбнулся даже. И девочка Берман сказала с тихим вздохом:

— Неужели теперь у нас не будет золотой медали?

Она сказала то, о чем подумали в это мгновение все. И круглощекая Вера Сизова, обернувшись к высокой белой двери класса, посмотрела в ту сторону с сожалением сквозь свои толстые очки.

Потом она заметила:

— Мне очень жалко Галю. Но у нас остается еще Нина Белова. Она-то уж наверное получит золотую медаль.

— Ну и целуйся со своей Ниной Беловой! — воскликнула Анка сердито.

И другие тоже закричали на Веру.

А между тем это была сущая правда. Нина Белова училась прекрасно, и ничто не угрожало ей — никакая человеческая слабость, никакое горе, никакая лень. Так почему же они рассердились на круглощекую Веру? Никто этого не знал. И только тихая девочка Берман снова вздохнула:

— Нет, Нина — это не то…

— Не то! Не то! — послышались голоса.

И в глухом уголке школьного коридора, в их маленьком вече, поднялся нестройный шум.

Что означали эти недовольные возгласы? Ведь Нина Белова была тоже девочка неплохая, которая ни с кем не враждовала и которую многие даже любили, несмотря на ее холодное, но зато всегда спокойное сердце.

Много будет золотых медалей! Каждый год их будут получать то одни, то другие и даже по нескольку девочек сразу.

Но Галя была как бы живым знаменем, которое с первых дней их школьной жизни они горделиво несли впереди своего отряда и, как могли, охраняли и сражались за него то с мальчиками, то с соседней школой в тех маленьких битвах, что встречались на их недолгом пути. И пока они росли и учились все вместе, каждый год меняя ступень на ступень, и вместе носили галстуки с латунными значками пионеров и, как лесной ручей, покинув на родной опушке знакомый лепет листьев, влились в более широкие воды юности и стали комсомольцами, — их знамя, живое и веселое, безмятежно плыло все вперед, радуя взоры всех и собственные их взоры своим свободным движением. Какой же ветер поколебал его неожиданно и вырывает из рук? Отголоски ли это великой бури, что пронеслась над всей родной землей, забралась под каждый камень, перевернула его, заставив грозно звенеть и лететь, а слабую траву склонила, или что-нибудь другое, — они сами не могли решить.

И они стояли вокруг Гали молчаливо, не зная, как ей помочь. Ведь мало сказать человеку: возьми себя в руки. Как взять? Осталось только несколько жалких минут. Анка была в отчаянии, не меньшем, чем сама Галя. Добрые живые черты ее смуглого лица выражали сейчас страдание. Обычно веселый и блестящий взгляд был неподвижен. Ведь это и она, и она виновата, что друг ее попал в такую беду. Она так часто оставляла Галю одну с ее горем, с ее мыслями, потому что даже для друга у нее не хватало времени и другие заботы посещали ее поминутно. Хорошо ли это? Она готова была заплакать. Но придумать ничего не могла.

— Он спросит тебя, он спросит обязательно, — только повторяла она в тревоге. — И это будет позором для тебя, для всех, для всего десятого класса. Через час вся школа узнает, что Галя Стражева получила двойку. У кого же? У Ивана Сергеевича! Нет, это невозможно! Я лучше дам себе отрубить правую руку.

И Анка, вскочив на подоконник, показала всем свою правую руку, которую она готова была потерять. Это была милая трудолюбивая рука, еще по-детски худая в предплечье, но уже сильная в кисти и в пальцах. Она секунду держала ее над головой.

— Хорошо, что отец твой на фронте и не слышит тебя. Он бы тебе показал, как терять правую руку, — сказала Нина Белова.

Все обернулись.

Вот уже целую минуту, как она вышла из класса и стоит позади всех, спокойно слушая Анку.

— Оставь! — крикнула ей Анка. — Ты всегда путаешь всех и отвлекаешь меня от моих мыслей своими замечаниями, а я вот что знаю. Надо сказать Ивану Сергеевичу. Он добрый. Я это тоже знаю. И он любят Галю.

Но тут Галя, молчавшая до сих пор, вскочила так быстро, словно ее поднял на ноги чей-то сильный удар или страшная боль. Она стала рядом с Анкой на подоконник. Щеки ее пылали и губы чуть вздрагивали, когда она произносила слова:

— Нет, я прошу вас Ивану Сергеевичу не говорить ничего. Ни одного слова никому — ни ему, ни Анне Ивановне. Я не хочу никакой снисходительности. Именно от него, потому что он был добр ко мне. И если кто-нибудь скажет ему, то я не знаю, что я сделаю тогда… Думайте, что хотите. Пусть это гордость, но я сама найду выход.

И все удивились, как велико ее волнение. Светлые глаза ее, в которых всегда таилось торжествующее выражение — сознание своего постоянного счастья, и силы своего ума и способностей, и твердости в каких угодно знаниях, — потемнели вдруг до самой глубины. И взгляд их на секунду испугал даже Анку. Она опустила свою правую руку, которую готова была уже потерять, опустила и левую и сложила их на коленях, снова присев на подоконник.

Теперь она уже окончательно не знала, что делать с Галей и как ей помочь.

А Галя между тем продолжала все в том же волнении:

— Да, пусть это слабость, как думаешь ты, Анка, пусть это гордость, как, может быть, думают другие, но я прошу вас, я умоляю, как друзей, ничего не говорить ему.

И в потемневших глазах Гали появилась бесконечная мольба.

Анка, никогда не видавшая Галю в таком сильном волнении, воскликнула с горячностью:

— Вот тебе честное слово, что я буду молчать, если ты этого хочешь! Только я совершенно не знаю, что из этого получится. Но пусть мне даже отрежут язык — я не скажу ни слова.

И весь класс решил молчать.

Только одна Нина Белова, отойдя немного в сторону, заметила совершенно спокойно:

— Вздор все это! Ты через десять минут получишь великолепную двойку.

XI

Пусть те, кто случайно прочтет эту повесть, считают автора ее неправым или просто безумцем, если он скажет, что юность не так беспечна, как мы думаем об этом в старости, что наша юная пора, которая придает очарование всему и украшает все, что окружает нас, придает ему и чрезмерную, хотя и светлую печаль; что никогда потом сердце наше, отвердевшее в испытаниях и пережитых горестях, не бывает так исполнено внимания к самому тихому шепоту совести, как в то простое и трогательное время; и что никогда потом не было в жизни у Гали более страшной минуты, чем та, когда, распахнув высокую белую дверь, в класс вошел Иван Сергеевич.

Он вошел, как обычно, чуть прихрамывая, без тросточки и слегка помахивая на ходу классным журналом. Он держал его на вытянутой руке за самый уголок, как держат старую книгу, уже известную давно и прочитанную, как держат вещь, к которой уже столь привыкли пальцы, что перестали чувствовать ее вес. Страницы журнала были уже кое-где растрепаны, стали толще немного за это долгое время ученья.

И каждое имя, записанное в этой книге, которую все школьники издавна называли «книгой судеб», было известно ему.

Как по раскрытой карте путник узнает всю местность — ручьи, дороги и болота, преграждающие ему путь, — так, раскрывая эту книгу, узнавал учитель каждую из этих девочек, что дружно поднялись ему сейчас навстречу. Она не была для него ни списком имен и фамилий, ни собранием отметок за поведение и успехи. Под каждым именем вставало живое лицо, душа, в которой пытался он найти не столько пороки и недостатки, сколько искал и угадывал зачатки тех добрых сил, которые потом понадобятся человеку.

Он любил читать эту книгу и подолгу размышлять над ней.

Он всякий раз с удовольствием входил в этот класс. Они не огорчали его почти никогда. Они были к нему так добры, что свой тяжкий ежедневный труд ощущал он как ежедневную радость. Не каждый учитель мог бы подобное чувствовать.

И только одна из этих девочек, которую он любил больше других и на которую надеялся больше, чем на всех других, заставляла его часто задумываться.