В Сити-клубе я надеялся поговорить с Вито Лангобарди, чтобы узнать его мнение о Ринальдо Кантабиле, если, конечно, таковое у него имелось. Вито был гангстером самого высокого ранга, приятелем покойного Мюррея Верблюда[127] и семьи Баталья. Мы часто играли в теннис у стенки, и мне Лангобарди нравился. Я испытывал к нему симпатию, полагая, что и он расположен ко мне. Вито (одна из наиболее значительных фигур преступного мира) занимал настолько высокое положение в своей организации, что сделался утонченным джентльменом — мы обсуждали исключительно туфли и рубашки. Среди членов клуба только у него и у меня водились приталенные рубашки с петельками для галстука под воротничком. Эти петельки каким-то образом роднили нас. Нечто похожее происходит у первобытных народов, о которых я когда-то читал. У них братьям и сестрам, вышедшим из детского возраста, из-за строжайшего табу на инцест запрещено встречаться до порога старости, и если это табу внезапно отменяется… Нет, это сравнение не слишком удачное. Лучше так — одновременно со мной в школе учились довольно злобные дети, ужасные детки, которые и повзрослев жили совсем не так, как я. Но теперь я непринужденно болтаю с ними о рыбалке во Флориде, о сшитых на заказ рубашках с петельками или о проблемах добермана Лангобарди. После игры, в демократичной наготе раздевалки, мы дружески потягиваем фруктовый сок и болтаем о порнофильмах.
— Я на них не хожу, — говорил Вито. — А вдруг рейд полиции и меня арестуют? Как это будет выглядеть в газетах?
Чтобы занять положение в обществе, нужно всего лишь несколько миллионов долларов, поэтому лопающийся от миллионов Вито — самое что ни на есть высшее общество. Все грубости вместо него теперь произносят обыкновенные брокеры и юристы. На бегу у него, будто у нервного ребенка, немного подрагивали икры. Но играл он виртуозно, гораздо лучше меня, потому что всегда точно знал, что я делаю за его спиной. Я даже испытывал к Вито нечто вроде привязанности.
К теннису у стенки, или пэдлболу, меня приобщил Джордж Свибел. Это очень быстрая и травматичная игра. Постоянно сталкиваешься с другими игроками или налетаешь на стены. То и дело попадаешь под срикошетивший мяч и частенько лупишь себя по лицу своей же ракеткой. Эта игра стоила мне переднего зуба. Я выбил его собственной рукой; пришлось проходить каналы и ставить коронки. В детстве я был слабеньким туберкулезником, потом закалил себя, потом запустил тренировки, но в конце концов Джордж заставил меня восстановить мышечный тонус. Иногда по утрам я прихрамывал, с трудом распрямлял спину, подымаясь с постели, но к середине дня приходил на корт, бегал, прыгал, вытягивался во всю длину на полу, спасая безнадежный мяч, задирал ноги и выделывал антраша, как танцор русского балета. И все же хорошим игроком меня не назовешь. Я слишком перегружаю сердце, переутомляюсь. Впадаю в сумасшедший азарт. А пропустив мяч, постоянно твержу себе: «Шевелись, шевелись, шевелись, шевелись!» Я уверен, что мастерство в игре напрямую зависит от подвижности. Но гангстеры и бизнесмены и на корте ведут себя по законам своей профессии и постоянно меня обыгрывают. Я утешаюсь тем, что, как только удастся достичь интеллектуальной и духовной чистоты, я смогу использовать их в игре и тогда никто не сможет победить меня. Никто. Я обыграю всех. Правда, иногда, не выходя из сумеречного состояния души, которое мешает мне выигрывать, я играю жестко, просто потому, что мне не хватает нагрузок. Просто не хватает. Я забываю, что время от времени спортсмены средних лет слетают с катушек. Доигравшись до больницы, большинство из них никогда уже не возвращается. При игре в «головореза» третьим к нам с Лангобарди присоединялся некто Гильденфиш, и однажды он умер от инфаркта. Мы заметили, что Гильденфиш запыхался. Закончив партию, мы отдыхали в сауне, и тут кто-то закричал: «Гильденфиш в обмороке!». Когда чернокожие служители положили его на пол, из него потекло. Мне известно, что означает потеря контроля над сфинктерами. Послали за реанимационным оборудованием, но никто не знал, что с ним делать…
Если я слишком увлекаюсь игрой, Скотти, наш главный тренер, уговаривает меня притормозить.
— Чарли, остановись! Взгляни на себя. Ты же пунцовый!
В зеркале в таких случаях я выгляжу страшно — раскрасневшийся почти до черноты, пот в три ручья, а сердце пытается выбиться из груди наружу. Мне кажется, будто я оглох. Евстахиевы трубы! Диагноз поставил я сам. Я считаю, что высокое кровяное давление провоцирует закупорку труб. «Походи», — советует Скотти. И я хожу туда-сюда по ковру, навеки отмеченному пятном, оставшимся от бедного Гильденфиша, мрачного, ничем не примечательного Гильденфиша. А ведь с точки зрения смерти я ничем не лучше него.
Однажды, когда я загонял себя на корте и лежал, запыхавшись, на красной пластиковой кушетке, Лангобарди подошел ко мне и пристально на меня посмотрел. Он косит, когда смотрит сверху. Зрительные оси скрещиваются, как руки пианиста.
— Зачем ты пережимаешь, Чарли? — спросил он. — В нашем возрасте достаточно одной короткой партии. Ты когда-нибудь видел, чтобы я перегружался? Не боишься навсегда вылететь из игры? Забыл Гильденфиша?
Да. Вылететь из игры. Правильно. Мне могла прийти скверная карта. Пора было прекратить игры со смертью. Внимание Лангобарди тронуло меня. Но скорее всего, он заботился не только обо мне. Для клуба здоровья фатальные происшествия — не слишком уместное явление, а уж два инфаркта подряд сделали бы Сити-клуб невыносимо мрачным. Но как бы там ни было, Вито хотел помочь мне, чем только мог. Только вот поговорить нам было не о чем. Иногда я наблюдал, как он разговаривает по телефону. В своем роде он тоже американский топ-менеджер. Правда, статный Лангобарди одевается куда лучше любого президента концерна. У его пиджаков даже рукава скроены оригинально, а на спинки жилеток идет добротная ткань из Пейсли. К телефону звали некоего Финча, чистильщика обуви, — «Джонни Финч, Джонни Финч, пятая линия». Но на эти звонки отвечал Лангобарди. Вот где властность и уверенность в себе! Ровным низким голосом он раздавал инструкции и приказы, принимал решения и, вероятно, назначал наказания. Но мне он не мог сказать ничего серьезного. Да и я не мог объяснить ему, что у меня на душе. Разве мог я сказать, что утром читал гегелевскую «Феноменологию», страницы о свободе и смерти? Или что размышлял об истории человеческого сознания, особое внимание уделяя скуке? Или о том, что эта тема занимает меня уже долгие годы, что я обсуждал ее с покойным поэтом Фон Гумбольдтом Флейшером? Да никогда. Такой разговор я не завел бы даже с астрофизиком или с профессором экономики или палеонтологии. В Чикаго много прекрасного и волнующего, только культура не имеет отношения ни к первому, ни ко второму. Мы живем в городе, пропитанном Разумом, но лишенном культуры. Разум без культуры — так называется игра, в которую играют повсеместно. Да, да, именно так! Я смирился с этим давным-давно.
В тот момент глаза Лангобарди смотрели в стороны и, казалось, могли видеть за углом, как какой-нибудь перископ.
— Образумься, Чарли. Бери пример с меня, — добавил он.
Я искренне поблагодарил его и пообещал:
— Попытаюсь.
Итак, в тот день я припарковался под неприветливыми колоннами клубной стоянки позади здания. Потом поднялся на лифте и вошел в парикмахерскую. Как и всегда, в зале суетились три мастера: огромный швед с крашеными волосами, сицилиец, верный своим привычкам (даже небритый), и японец. Все трое — со взбитыми прическами, в одинаковых надетых поверх рубашек желтых восточных халатах с короткими рукавами и золотыми пуговицами — держали в руках парикмахерские орудия, выплевывающие горячий воздух из голубых сопел, и формировали укладку клиентам. Я зашел в клуб через туалетную комнату, где Финч, настоящий Джонни Финч, освещенный неясным светом ламп, укрепленных над раковинами, ссыпал в писсуар груду ледяных кубиков. Лангобарди, ранняя пташка, был уже здесь. В последнее время он носил небольшую челку, на манер английского деревенского церковного старосты. Голый Вито оторвался от «Уолл-стрит джорнэл» и коротко улыбнулся мне. И что дальше? Но как я мог открыть новую страницу взаимоотношений с Лангобарди? Оседлать стульчак рядом с ним, упершись локтями в колени, заглянуть в лицо и ни с того ни с сего излить ему душу? Мог ли я сказать прямо в глаза, распахнутые сомнением и недоверием: «Вито, мне нужна помощь»? или «Вито, кто такой этот Ринальдо Кантабиле?» Я почувствовал болезненный удар сердца — давно оно не билось так сильно, разве что десятью годами прежде, когда я собирался сделать предложение женщине. Лангобарди то и дело оказывал мне небольшие знаки внимания, например, заказывал для меня столики в ресторанах, где никогда не бывает мест, но вопросы о Кантабиле относились уже к разряду профессиональных консультаций. Клуб для этого не подходит. Вито однажды выговаривал Альфонсу, одному из массажистов, когда тот задал мне вопрос о книгах:
127
Верблюд — Мюррей Хэмфрис (ум. 1965), чикагский гангстер, прозвище получил за пристрастие к пальто из верблюжьей шерсти и дорогим автомобилям.