— В следующем году, на Бродвее. В их глазах ты теперь успешный драматург.

— Какого черта ты это сделал? Я же буду выглядеть пустозвоном!

— Не будешь. Мы сделаем так, что это окажется правдой. Предоставь дело мне. Я дал Риккетсу почитать твое последнее эссе в «Кеньон»[192], и он думает, что ты непременно преуспеешь. И не пытайся обмануть меня. Я тебя знаю. Ты обожаешь махинации и интриги. Твои зубки поскрипывают от удовольствия. Кстати, это не просто интрига…

— Что? Колдовство! Чертова ворожба!

— Никакая не ворожба. Взаимовыручка.

— Не надо ловить меня на такую туфту.

— Сперва я, потом ты, — сказал он.

Я отчетливо помню, как дрогнул мой голос:

— Что? — Я засмеялся. — Ты и из меня сделаешь принстонского профессора? Неужели ты думаешь, что я собираюсь потратить всю жизнь на здешнюю скуку, пьянство, пустые беседы и целование задниц? Потеряв Вашингтон, ты решил быстренько пристроиться в эту академическую музыкальную шкатулку? Благодарю покорно. Я стану нищим собственным путем. А ты и двух лет не выдержишь этой гойской привилегии.

Гумбольдт замахал на меня руками.

— Не пудри мне мозги. Что у тебя за язычок! Даже не смей произносить такое. Не дай бог, сбудется. Твои слова отравят мою жизнь.

Я замолчал, обдумывая его необычное предложение. Потом посмотрел на Гумбольдта. Его душа делала какое-то колоссальное усилие. Она была переполнена и странно болезненно вздрагивала. Гумбольдт пытался снять напряжение смехом, почти беззвучным задыхающимся смехом. Мне едва удавалось расслышать беззвучный клекот.

— Тебе не придется лгать Риккетсу, — сказал он. — Где они возьмут такого, как я?

— Да, пожалуй.

— Я ведь все-таки один из ведущих литераторов страны.

— Ты даже лучший.

— И мне нужно кое-что. Особенно сейчас, когда Айк выиграл, и на землю опустилась ночь.

— Но почему сейчас?

— Ну, если честно, Чарли, я вышел из строя. Временно. Мне нужно вернуться в прежнее состояние, чтобы снова писать стихи. Но как обрести равновесие? Вокруг сплошное беспокойство. Оно выжимает меня досуха. Мир продолжает мешать мне. Я должен вернуть назад колдовство. Я чувствую, будто живу на периферии реальности, то включаясь, то выключаясь из нее. С этим пора кончать. Я должен найти себе место. Я здесь, — он имел в виду здесь, на земле, — чтобы сделать что-нибудь, что-нибудь хорошее.

— Я понимаю, Гумбольдт. «Здесь» — не значит в Принстоне. А к хорошему стремятся все.

Глаза Гумбольдта покраснели еще больше.

— Я знаю, что ты меня любишь, Чарли.

— Да, так и есть. Только давай больше не будем об этом.

— Ты прав. Но ты мне как брат. Кэтлин знает об этом. И Демми Вонгел тоже. Наше отношение друг к другу очевидно. Так что уважь меня, Чарли. Неважно, насколько это нелепо. Уважь меня, для меня это необходимо. Позвони Риккетсу и скажи, что тебе нужно поговорить с ним.

— Ладно, я позвоню.

Гумбольдт оперся руками на маленький желтый стол Сьюэла и резко плюхнулся в кресло, стальные колесики под ним жалобно всхлипнули. Кончики его волос запутались в сигаретном дыму. Он наклонил голову. Гумбольдт изучал меня так, будто только что вынырнул из каких-то немыслимых глубин.

— У тебя есть текущий счет, Чарли? Где ты держишь свои деньги?

— Какие деньги?

— У тебя что, нет текущего счета?

— В «Чейс Манхэттен». У меня там что-то около двенадцати баксов.

— Мой банк — «Корн Иксчейндж», — сказал он. — Итак, где твоя чековая книжка?

— В пальто.

— Позволь взглянуть.

Я достал рыхлую книжицу зеленых бланков, потертую по краям.

— Оказывается, осталось только восемь, — заметил я.

Из кармана клетчатого пиджака Гумбольдт достал свою чековую и отцепил одну из бесчисленных ручек. У него был целый патронташ самописок и шариковых.

— Что ты делаешь, Гумбольдт?

— Даю тебе карт-бланш на списание денег с моего счета. Выписываю незаполненный чек на твое имя. А ты подпишешь для меня один из своих. Без даты, без суммы — просто «заплатить Фон Гумбольдту Флейшеру». Садись, Чарли, заполняй.

— Но для чего? Мне это не нравится. Я должен понимать, что происходит.

— С несчастными восьмью долларами тебе нечего бояться.

— Дело не в деньгах…

Гумбольдт снова взволновался:

— Конечно! Не в деньгах. Тут ты прав. Если ты когда-нибудь столкнешься с большими трудностями, проставь здесь любую сумму, которая тебе понадобится, и получи наличными. То же самое могу сделать и я. Мы дадим клятву как друзья и братья никогда не злоупотреблять этими чеками. Будем держать их на случай крайней нужды. Когда я говорил «взаимовыручка», ты не принял моих слов всерьез. Ну так смотри.

Он склонился над столом всем телом, и дрожащая рука бисерным почерком вывела мое имя.

Я так волновался, что рука дернулась, когда я подписывался. Грузный, с болезненным выражением лица, весь в пятнах, Гумбольдт вскочил с вращающегося кресла и протянул мне чек «Корн Иксчейндж».

— Нет, не прячь чек в карман, — сказал он. — Я хочу знать, куда ты его спрячешь. Это опасно. В том смысле, что он довольно ценный.

Теперь мы пожали друг другу руки — все четыре руки.

— Теперь мы побратимы, — добавил Гумбольдт. — Мы дали клятву. Это как завет.

Год спустя я прогремел на Бродвее, и тогда он заполнил пустой чек, который я ему выписал, и получил по нему деньги. Он говорил, что я предал его, что я, его побратим, наплевал на священную клятву, сговорился за его спиной с Кэтлин, напустил на него копов и просто обжулил его. На него надели смирительную рубашку и упрятали в «Бельвю», и в этом, конечно, он тоже обвинил меня. И наказал. Просто здорово отыгрался. Списал с моего счета в «Чейс Манхэттен» шесть тысяч семьсот шестьдесят три доллара и пятьдесят восемь центов.

А что касается чека, который он дал мне, я спрятал его в бельевом шкафу среди рубашек. Через несколько недель он исчез и никогда больше не появлялся.

* * *

С этого места медитация стала по-настоящему неприятной. Из-за чего? Из-за нападок и обличений Гумбольдта. Мне вспомнилось отчаянное смятение и постоянное беспокойство, накрывшее меня, словно плотный артиллерийский огонь. И с какой стати я разлегся? Мне ведь нужно собираться в Милан. Я еду в Италию вместе с Ренатой. Рождество в Милане! Кроме того, мне нужно явиться на слушание в кабинет судьи Урбановича, а до него успеть переговорить с Форрестом Томчеком, адвокатом, который представлял меня в деле против Дениз

— она подала иск, требуя взыскать с меня все до последнего пенни. Мне нужно посоветоваться с бухгалтером Муррой по иску, возбужденному против меня налоговой службой. В довершение всего из Калифорнии летел Пьер Такстер, решивший поговорить со мной о «Ковчеге» — а на самом деле объяснить, почему он поступил правильно, прекратив выплаты по займу, для которого мне пришлось найти дополнительное обеспечение, — и открыть свою душу, попутно открывая мою, потому что кто я такой, чтобы скрывать свою душу? Передо мной стоял еще один вопрос: что делать с «мерседесом», продавать его, или чинить. Я почти решился сдать его в металлолом. А уж появления Ринальдо Кантабиле, претендующего на роль представителя новой духовности, я мог ожидать в любой момент.

Но все же у меня еще хватало сил удержаться против изматывающего напора забот. Я поборол желание встать как нечестивое искушение. И остался на месте, продавливать диван, ради мягкости которого замучили стольких гусей, и сосредоточенно всматриваться в Гумбольдта. Такие укрепляющее волю упражнение

— не пустая трата времени. Как правило, я выбирал для медитации цветы: конкретный розовый куст, виденный мною когда-то, или анатомию растений. Я даже обзавелся огромной книгой по ботанике, написанной дамой по фамилии Исав, и погружался в морфологию, в протопласты и гранулярные эндоплазматические сети, будто в моих занятиях наличествовал хоть какой-то реальный смысл. Но я не хотел оказаться среди сонмища горе-мечтателей, действующих наудачу.

вернуться

192

«Кеньон ревью» — один из ведущих литературных журналов США, издается с 1950 г. Кеньон-колледжем в г. Гэмбир, штат Огайо.