Нет. По мере того, как я знакомился с Приютом, то один, то в сопровождении Эйса, я убеждался, что люди здесь очень разные — куда более разные, чем люди там, в обычном мире. Среди них были энергичные и флегматичные, словоохотливые и молчаливые, торопливые и медлительные. Некоторые жили семьями, некоторые — аскетично, отринув наслаждения плоти.

В конце концов я понял, что здесь не схожесть — но общность, крепкая общность. Члены товарищества, — и традиционного поведения, и эксцентричного, и кипящие от страстей, и носящие маски сдержанности — все были равно преданы делу, все были целеустремленными и, вне зависимости от прочих различий — настойчивыми. Они, хоть я и не люблю высокопарных слов, посвятили себя Делу. Жестокая борьба и подозрительность, отчаянные усилия улучшить свое финансовое, социальное и политическое положение в борьбе с такими же усилиями других были здесь то ли неведомы, то ли успешно преодолены; я не замечал их в Приюте. Несогласие и ревность к успеху существовали, но разительно отличались от тех, с которыми я так часто сталкивался в прежней жизни — и не по силе даже, а по сути своей. Иррациональные старухи, питающие ревность — те же, которые заставляют, чтобы убежать на миг от тягот жизни, играть в нелепо отчаянные игры лотерей и контрактов, не могли существовать в спокойном мире Приюта.

После той сцены, которой сопровождалось мое появление, я дней десять не видел Барбару. Как то раз встретил мельком; она спешила в одну сторону, я неторопливо шел в другую. Меня коротко царапнул ледяной взгляд — и она ушла. Позже, когда я беседовал с мистером Хаггеруэллсом — он оказался не то чтобы страстным любителем истории, но все же более, чем поверхностным дилетантом, — она без стука ворвалась в комнату.

— Отец, я… — И тут заметила меня. — О, прости. Я не знала, что у тебя гости.

— Заходи, заходи, Барбара, — у него был тон человека, застигнутого на месте преступления. — В конце концов, Бэкмэйкер — твой протеже. Урания, знаешь ли, вдохновляющая Клио… ведь мы можем немного расширительно трактовать то, что ей приписывают?..

— Право, отец! — Она держалась по-царски. Оскорбленная, презирающая — но величественная. — Я не так хорошо знаю всех этих титанов самообразования, чтобы покровительствовать им. Но, я полагаю, с их стороны непростительно заставлять тебя попусту терять время.

Он вспыхнул.

— Пожалуйста, Барбара, ты должна, право же, ты должна держать себя в ру…

Переход от язвительности к ничем не прикрытому гневу был мгновенным.

— Я должна? Я? Должна спокойно стоять рядом и смотреть, как слишком много возомнивший о себе мошенник злоупотребляет твоим временем? О, я не претендую ни на какое особое положение, полагавшееся бы дочери — я знаю, это бесполезно. Но, казалось бы, несмотря на отсутствие у тебя родственных чувств, в качестве рядового члена товарищества хотя бы — я могу рассчитывать на обычное внимание?

— Барбара, пожалуйста… Девочка моя дорогая, как ты можешь?..

Но она ушла, оставив его совершенно подавленным, а меня — озадаченным. И вовсе не ее необузданностью, нет — но тем обвинением, которое она бросила отцу: обвинением в нелюбви. То, что проявления нежности препятствует его гордость за нее и его такт по отношению к другим членам общества, было ясней ясного. И то, что подобное непонимание не может длиться долго, тоже было очевидно — если только не поддерживать его намеренно.

— Не надо судить Барбару по обычным меркам, — неуверенно пытался настаивать Эйс, когда я рассказал ему о случившемся.

— Я не сужу ее ни по каким меркам, — ответил я. — Я ее вообще не сужу. Я только не понимаю, как нормальный человек может видеть мир настолько искаженным.

— Она… Она очень ранима в глубине души, и требует постоянного внимания. Много внимания. Ей нужны понимание и поддержка — а она никогда не получала их в той степени, в какой ей бы хотелось.

— А по-моему, загвоздка в другом.

— Потому что вы не знаете подоплеки. Она всегда была одна. С самого детства. Ее мать терпеть не могла детей. И двух минут кряду она с дочкой никогда не провела.

— Откуда вы знаете? — спросил я.

— Ну… Барбара сама мне рассказала, конечно.

— И вы поверили. Просто на слово. И это — научный подход?

Он резко остановился.

— Вот что, Бэкмэйкер. — Минуту назад я еще был для него Ходжем. — Вот что. Мне осточертело выслушивать дрянную болтовню о Барбаре. Те люди, которые язвят, насмехаются и распускают сплетни, недостойны ходить с ней по одной земле! Они никакого представления не имеют о ее уме, о ее душе!..

— Перестаньте, Эйс, — прервал я. — Я ничего не держу против Барбары. Не надо путать грабли с винтовкой. Скажите Барбаре, что я в порядке, хорошо? Не тратьте время, пытаясь меня убедить; я и сам хочу поладить.

Было понятно, и не только из неосторожных обмолвок Эйса, но и со слов других жителей Приюта, менее скованных в своих высказываниях, что беспощадная ревность была едва ли не солнечным сплетением черт характера Барбары. Она провоцировала вражду; она осыпала бранью и топила в клевете всех членов товарищества, пытавшихся заинтересовать ее отца программами, в которой ей не находилось места. Я выяснил и многое другое, чего Эйс вовсе не склонен был мне говорить. Но он не умел скрывать чего-либо; я видел, он безнадежно предан ей и не питает при этом обычных в таких ситуациях спасительных иллюзий. Я догадывался: он пользуется ее благосклонность — но она даже не утруждала себя стараниями скрыть, что благосклонность эта не была исключительно его привилегией; возможно, она нарочито давало ему это понять. Я заключил, что в моральном плане она — ярая, так сказать, многомужница, требующая, вдобавок, абсолютной верности и дающая ни малейшей надежды на честность в отношениях взамен.

12. ЕЩЕ О ХАГГЕРСХЭЙВЕНЕ

Среди членов товарищества был некто Оливер Мидбин. Он вел тему, которую предпочитал называть новой и революционной наукой — патологией эмоций. Высокий, тощий, с совершенно неуместным при его фигуре брюшком, торчащим подобно разросшемуся адамову яблоку, он тут же решил, что уж этот-то слушатель находится в полной его власти — и буквально набросился на меня со своими теориями.

— Теперь возьмем последний случай утраты голоса…

— Он имеет в виду немую девушку, — пояснил Эйс, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Чушь. Немота — это даже не название симптома, а просто чрезвычайно расплывчатое описание состояния. Ложная потеря голоса, или псевдоафония. Она часто бывает эмоционального происхождения. Конечно, если вы поведете вашу девушку к какому-нибудь шарлатану от медицины, он убедит и себя, и вас, и уж, разумеется, ее, что имеет место повреждение, или дегенерация, или атрофия голосовых связок…

— Она не моя. Я — не опекун этой девушки, мистер Мидбин.

— Доктор. Доктор философии, Геттинген. Мелочи.

— Простите, доктор Мидбин. Но, так или иначе, я не опекун ее, и никуда ее не поведу. Но предположим теоретически, что обследование показало какие-то органические повреждения?

Казалось, мои слова его обрадовали. Он плотоядно потер ладони.

— Это может быть. Уверяю вас. Может. Эти ребята непременно найдут, что ищут. Если у вас кислое настроение, они отыщут вам полипы в двенадцатиперстной кишке. При вскрытии. При вскрытии, да. А вот патология эмоций займется кислым настроением, и предоставит полипы, буде таковые имеются, их собственной судьбе. Все от головы. Люди могут неметь, слепнуть, глохнуть с какой-то неосознанной целью. Какую, по-вашему, цель могло преследовать подсознание этой девушки, делая ее немой?

— Нежелание разговаривать? — предположил я. Я не сомневался, что в своем деле Мидбин дока, но его манера вести беседу просто-таки вызывала на дерзость.

— Я это выясню, — твердо сказал он. — Наверняка это более простой случай патологической приспособительной реакции, чем у Барба…

— Ох, давайте о другом, — запротестовал Эйс.

— Чушь, Дорн; обскурантистская чушь. Врачебная тайна — необходимый элемент той этики в белом халате, с помощью которой шарлатаны прячут свое невежество. Фетиш для непосвященных. Чтоб не задавали лишних вопросов. Это подход шамана, а не ученого. Искусство и великая тайна кровопускания! Не держите при себе того, что знаете, пусть это узнает весь мир.