— Думаю, Барбара вряд ли захотела бы, чтобы ее потаенные мысли узнал весь мир. Где-то надо провести черту.

Мидбин склонил голову набок и уставился на Эйса так, будто рассматривал нечто едва различимое.

— Это интересно, Дорн, — проговорил он. — Интересно, что превращает искателя знаний в цензора.

— Теперь вы собираетесь исследовать патологию моих эмоций?

— Это не слишком любопытно. Совсем не любопытно. Диагноз — не сходя с места, лечение — небольшими дозами. Вот Барбара — действительно великолепный случай. Великолепный. Годы лечения — и практически никаких признаков улучшения. Да конечно же, она не хочет, чтобы хоть кто-нибудь узнал ее мысли. А почему? Потому что ненависть к умершей матери делает ее счастливой. Для миссис Гранди это было бы ударом, для хозяина — вдвойне. Гипертрофированное чувство собственности по отношению к отцу — вот корень ее страданий. Мысль обнародована, страдание стало предметов пересудов — стыд, осуждение! Неприлично! Ее маниакальное…

— Мидбин!

— Ее маниакальное стремление вернуться в детство — Это же очаровательно, когда у взрослого инфантильное ощущение времени, инфантильная семантика поведения, детские антипатии — и там, в детстве, как-нибудь напакостить матери есть болезненная навязчивая идея. Барбара пестует ее, как собака, зализывающая рану. Вот только без лечебного эффекта, которого собака добивается с легкостью. Обнародуйте-ка это. Обнародуйте, попытайтесь. Случай с девушкой наверняка проще. Хотя бы потому, что она моложе. Не говоря об остальном. И симптомы — ясные, очевидные! Приводите ее завтра, и начнем.

— Я? — вырвалось у меня.

— А кто же? Вы единственный, кому она доверяет.

Меня буквально взбесило то, что щенячья привязанность девушки замечена и стала уже предметом разговоров. Я понимал: девушка видит во мне единственную, пусть и исчезающе тонкую, связь с навсегда ушедшей в прошлое нормальной жизнью, но предполагал, что через несколько дней эта привязанность естественнейшим образом обратится на женщин, которые явно получали наслаждение, носясь с потерпевшей, как с писаной торбой. Однако она не более чем терпела их внимание; как бы я ни старался избегать ее, она меня находила и бежала ко мне, беззвучно крича. Это должно было бы казаться трогательным — но было лишь утомительным.

В ответ на телеграмму мистера Хаггеруэллса нас уведомили, что помощник шерифа посетит Приют, «когда найдет время.» Хаггеруэллс телеграфировал и в испанскую миссию. Ему ответили, что единственные Эскобары, которые миссии известны — это дон Хайме и его супруга. Девушка, должно быть, не более чем служанка, или вообще посторонняя; Его католическое величество ни малейшего участия в ее судьбе принять не может.

Судя по школьной форме, она вряд ли была служанкой — но дальше этих умозаключений дело у нас не шло. По-испански ли, по-английски ее спрашивали — она не отвечала, и даже нельзя было сказать, понимает она что-нибудь или нет; отсутствующее выражение на ее лице было неизменным. Когда ей дали карандаш и бумагу, она с любопытством повертела их в руках, а потом уронила на пол.

Одно время я думал, что она слегка повредилась в рассудке, но Мидбин отрицал это твердо и даже как-то воинственно. Его точка зрения подтверждалась — по крайней мере, для меня — тем, что девушка сохранила прекрасную координацию движений, а по опрятности и деликатности превосходила всех, кого я прежде знал.

Лечебная методика Мидбина отдавала мистикой. Предполагалось, что пациенты должны укладываться на кушетку, полностью расслабляться и говорить все, что им взбредет в голову. Во всяком случае, это было наиболее понятной частью его объяснений, которые я выслушал, когда с вызывающим видом привел девушку в его «кабинет» — просторную и почти пустую комнату, украшенную висящими по стенам старыми расписаниями лекций известного европейского академика Пикассо. «Кушеткой» оказалась раскладушка, на которой после трудового дня почивал сам Мидбин.

— Ну, — сказал я, — и как вы намерены действовать?

— Прежде всего — убедить ее, что все хорошо и что я не сделаю ей ничего дурного.

— Разумеется, — согласился я. — Только вот — как?

Характерно склонив голову набок, он оценивающе оглядел меня, а потом повернулся к девушке. Опустив глаза, она равнодушно ждала.

— Ложитесь, — распорядился он.

— Я? Разве я немой?!

— Изобразите немого. Ложитесь, закройте глаза и болтайте первую попавшуюся чушь. Не фиксируйте мысль на том, что говорите.

— Как я могу что-то говорить, если изображаю немого?

Нехотя я подчинился, отчетливо представляя, как как насмешливое недоумение скользнет по слишком спокойному лицу девушки при виде моих эволюций. И пробормотал:

— Нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

Мидбин заставил меня исполнить это представление несколько раз. Затем жестами попытался убедить девушку повторить его. Вряд ли она нас поняла; в конце концов, нам пришлось с максимальной обходительностью самим уложить ее. О расслаблении и речи не было — она, хоть и закрыла глаза, лежала, словно ожидая удара, от напряжения буквально одеревенев.

Все что мы творили, было столь явно бесполезным и нелепым, если не сказать — непристойным, что мне хотелось уйти. И лишь низменный расчет на голос Мидбина при обсуждении моей кандидатуры удерживал меня.

Разглядывая напряженно вытянутую фигурку, я в который раз убедился, что девушка очень красива. Но никаких чувств я не испытывал; красота ее осознавалась рассудком, как некое абстрактное понятие, а нежные линии юного тела не возбуждали желания. Я ощущал только раздражение; сейчас девушка была для меня лишь препятствием на пути в чудесный мир Хаггерсхэйвена — и препятствием, по-видимому, непреодолимым.

— Ну, и какой во всем этом прок? — не выдержал я, когда в тщетных потугах прошло минут десять. — Вы стараетесь узнать, почему она не может говорить — а она не может вам сказать, почему говорить она не может.

— Наука должна испробовать все способы, — высокопарно ответил Мидбин.

— Я ищу методику, которая позволит нам пробиться к ее сознанию. Приводите ее завтра.

Проглотив досаду, я двинулся к выходу. Девушка тут же вскочила и прижалась ко мне. Из открывшейся двери пахнуло свежестью; я ощутил, как моя подопечная старается унять дрожь.

— Думаю, что подыщу тебе местечко потеплее, — сердито проворчал я, — или найду какую-нибудь верхнюю одежду. Не понимаю только, с какой такой радости я должен быть тебе нянькой?

Едва слышный жалобный всхлип был мне ответом; он больно кольнул мою совесть. Девушка ни в чем передо мной не провинилась, и мое бездушие не имело оправданий. Но хоть бы она отыскала себе другого покровителя и оставила меня в покое…

В предчувствии скорого изгнания я пытался за несколько дней успеть все. Я понимал, что эти короткие осенние недели, пролетающие в разговорах со случайными собеседниками или в знакомом мне с детства крестьянском труде — я, как мог, помогал членам товарищества готовиться к зиме — были критическим моментом в моей жизни. Я мало что мог сделать, чтобы повлиять на решение собрания — только демонстрировать беззаветную готовность исполнять любую нужную для Приюта работу да повторять при каждом мало-мальски подходящем случае, что Хаггерсхэйвен это буквально откровение для меня, это островок цивилизации в море хаоса и дикости. Я мечтал остаться здесь.

Безусловно, жалкое самообразование и дилетантская начитанность не могли сами по себе склонить на мою сторону жителей Приюта. Я смел лишь надеяться, что они ощутят во мне некую «божью искру.» Эту надежду подтачивала враждебность Барбары, стократ усиленная теперь гневом на Мидбина, осмелившегося посвятить другому человеку, да к тому же другой женщине, внимание, на которое Барбара заявляла исключительные права; вдобавок он применил к этой женщине ту же, что и к Барбаре, методику лечения. Я знал ее упорство и не сомневался: она сделает все возможное, чтобы меня не приняли. Под ее влиянием было достаточно людей.

Банда, которая одно время орудовала в окрестностях Приюта, с которой я, возможно, и столкнулся, ушла из этих мест. Во всяком случае, ей не приписывалось никаких новых преступлений. Поскольку опасность миновала, помощник шерифа Бизли наконец «нашел время» посетить Хаггерсхэйвен. Он явно здесь уже бывал. Похоже, Приют не снискал его уважения — да и он не снискал уважения в Приюте. У меня возникло четкое ощущение: он предпочел бы более формальную экспертизу, нежели та, что происходила в кабинете мистера Хаггеруэллса, когда члены товарищества то входили, то выходили, прерывая процедуру своими комментариями.