Обняв себя за колени, Алина уставилась в пустой угол. Она вся напряглась, сосредоточившись, и перестала дышать. Взгляд её карих глаз упёрся в белое пространство угла. Прошла минута. Сердце стучало, билось всё тяжелее и чаще, отдаваясь в горле и в висках. Не прошло и второй минуты, как Алина бессильно опустилась на пол и жадно задышала.

Отдышавшись, подняла голову.

Глянула в угол.

Но угол был по-прежнему пуст.

Жук

Концлагерь был небольшим, на две тысячи женщин, совершивших преступления против Рейха. Восемь бараков стояли вокруг старого кирпичного здания, где были: пошивочная мастерская, прачечная, гладильная, мыловаренный цех, гараж с грузовиком и “опелем” коменданта, мехмастерская. Мужчины были: комендант лагеря, унтерштурмфюрер Мальц, его заместитель – штурмшарфюрер Тышлер, водитель Клаус, четверо ремонтников и взвод охраны СС. Надзирательницами были двенадцать женщины в форме вспомогательных войск СС. Начальниками цехов были поставлены женщины из заключённых. На кухне и в бане тоже работали заключённые; у СC, естественно, были свои повара и своя кухня. Лагерь шил солдатское исподнее, полотенца, наволочки, пододеяльники и варил мыло. Раньше семья Маришки жила в Котбусе, её отец был немец, рабочий, сочувствующий коммунистам, а мать – венгерка из-под Шопрона. Их всех арестовали в 1941-м за то, что по ночам слушали английское радио. Отец пропал. Маришку с матерью отправили сначала в большой лагерь под Мюнхеном, но потом разделили – Маришка оказалась в бельевом лагере, а мать поехала куда-то на восток. Куда – Маришка так и не узнала. К этому времени Маришке исполнилось семнадцать лет. Она работала в пошивочном цеху и шила наволочки. Однажды во время короткого обеденного перерыва, выйдя из длинного дощатого сортира, Маришка нашла на земле майского жука, положила его на липовый листок, присела на корточки и произнесла:

Käfer, wach auf!
flieg und lauf,
such mir einen Bräutigam
und bring mich drauf![1]

Маришка стала заворачивать жука в листок, чтобы, как положено, зашвырнуть его повыше в небо, но вдруг над ней раздалось зловещее:

– Ты что здесь ковыряешься, сучка?

Маришка оцепенела. Это был голос надзирательницы Ирмы по прозвищу Пружина. Вместо плётки или палки та ходила всегда с длинной узкой пружиной, вделанной в деревянную рукоятку. От этой пружины на спинах у заключённых оставались живописные синяки, похожие на татуировку. Несмотря на относительно миловидное лицо, Ирма всегда была налита злобой. Она была невысокой, с длинными руками, хранящими в сильных узловатых пальцах опыт крестьянской жизни. На Ирме была серая форма вспомогательного подразделения СС: серая пилотка, не очень длинная юбка, мужские сапоги, ремень и кобура с пистолетом.

– Встать! – Пружина ударила по идеально начищенному сапогу надзирательницы и кратко прозвенела.

Маришка встала, повернулась.

– Что у тебя в руке?

– Жук, Frau Aufseherin[2].

– Жук? Покажи!

Маришка разжала кулак. Жук лежал, шевелясь, в смятом липовом листе.

– Зачем тебе жук?

Маришка рассказала. Возникла пауза. Маришка внутренне сжалась, ожидая удара пружиной. Но удара не последовало.

– И так делали ваши девки?

– Да, Frau Aufseherin.

– И помогало? – Пружина постукивала по сапогу, позванивая.

– Да.

Ирма зло усмехнулась.

– И тебе помогло?

– Помогло, Frau Aufseherin.

– Жук принёс женишка?

– В меня после этого влюбился один парень, Frau Aufseherin.

– Трахнул тебя?

– Нет. Мы ходили в кино и целовались.

Ирма помолчала, постукивая пружиной по сапогу.

– Как его звали?

– Хорст.

– И где твой Хорст?

– Не знаю, Frau Aufseherin.

– Выкинь эту дрянь и ступай работать.

Ирма не ударила Маришку на прощанье. День прошёл как обычно: полосатые робы заключённых женщин, их унылые лица, команды, окрики, удары. Ночью, засыпая в своей кровати, Ирма думала всё о том же: почему у семи из двенадцати надзирательниц есть парни из взвода охраны, а у неё – нет. Даже такие уродины, как Эльфриде и Йоханна, нашли себе пару и отдаются парням в кладовой или в бельевой, а она, красивая Ирма, до сих пор ходит одна. Солдаты словно не видят её. Хотя она болтала больше обычного, шутила и вообще всячески заигрывала, привлекая к себе внимание. А результат – ноль.

Как сомнамбула, она заходила в бельевую или кладовую, когда их покидала очередная пара, и втягивала ноздрями запах пота и спермы. Её трясло от желания и бессилия. Это трансформировалось в злобу, и пружина Ирмы гуляла по полосатым телам заключённых. Она лупила их беспощадно. Пружина звенела. От Ирмы шарахались. Одной заключённой она выбила глаз. Польскую девку забила до бесчувствия. Старшая надзирательница сделала ей замечание: скот не калечить. Ей казалось, что подельницы подсмеиваются над ней. Засыпая, она засовывала кулак между ног и сжимала его ляжками. Работа в лагере, конечно, была противной. В феврале 44-го она нашла её по объявлению в газете, когда уже полгода проработала в ганноверском военном госпитале сиделкой и уборщицей. До этого она успела поработать на консервном заводе и в прачечной. Там было трудно, она валилась на кровать в конце дня как труп. А в госпитале было полегче, но платили гроши. Четырёх братьев забрали в вермахт, на Михеля уже пришла похоронка из Украины, трое воевали где-то восточней, в чёртовой России, письма от них перестали приходить. Старая мать-вдова не справлялась с крестьянским хозяйством, на работников нужны были деньги. А в лагере платили неплохо: 102 марки. Почти как на консервном заводе. Семьдесят она посылала матери в деревню, на остальные что-то позволяла себе, когда отпускали в местный городок: кино, мороженое, какао со взбитыми сливками в красивом кафе “Шарлотта”. Там сидели штатские и военные, но к ней ни разу никто не подсел.

“Словно заговорённая…” – думала она.

Как и все женщины в её деревне, она верила в заговоры и проклятия. Очень хотелось парня. Парня хотелось. Очень. Чтобы обнимал, говорил, лелеял и брал, брал по ночам. Теперь уже просто даже назло другим. И эта дурочка с жуком подтолкнула её. Сразу за колючей проволокой лагеря был луг, за ним – маленькая роща. Кончался апрель, жуки уже летали. И летали они, как она помнила по деревне, всегда вечерами. Отпросившись после ужина на прогулку у старшей надзирательницы, она вышла из лагеря, миновала луг и вошла в рощу. Солнце заходило. В роще росли дубы и берёзы. Прямо за рощей был овраг, куда сбрасывали из лагеря пристреленных больных и умерших. Их слегка присыпали землей. Из оврага смердело. Встав над оврагом, Ирма стала смотреть на заходящее солнце. И вскоре заметила жуков, летящих через дальнее поле к рощице. Солнце золотило их подкрылья, и жуков было хорошо видно из рощи. Большинство, пролетая поле, сразу поднимались выше и садились на берёзы. Один жук летел низко. Сняв пилотку, Ирма побежала и сбила его пилоткой. Он упал на край оврага. Выхватив его из травы, она надела пилотку, вошла в рощу, сорвала пару дубовых листьев, завернула в них ворочающегося и поскрипывающего жука, повернулась к солнцу, произнесла заклинание и изо всех сил зашвырнула жука в вечернее небо.

И вернулась в лагерь.

Прошёл день, другой. Ничего не изменилось в её жизни. Солдаты так же смотрели сквозь неё.

Первого мая комендант устроил пикник в честь национального Дня труда. Были офицеры, командиры отделений взвода и надзирательницы. Как положено, разложили майский костёр. Двое из взвода хорошо играли на аккордеоне, роттенфюрер Хюттель, выросший во Фленсбурге на севере, пел любимые морские песни. Голос у него был прекрасный, не хуже, чем у Ханса Альберса:

Kleine weiße Möwe
Über Meer und Deck,
Kleine weiße Möwe,
Flieg nicht wieder weg[3]