После того как Ирма увидела жука на руке Витьки, она забыла про боль. Боль ушла сразу, испарилась, уступив место тому, что мучило и разрывало её изнутри весь этот последний год. Это большое, желанное и бесконечно нежное навалилось на неё сейчас, как облако, вместе с Витькой и стало наполнять, наполнять, наполнять с каждым его движением.

Витька и был этим чудом, пахнущим соляркой, махоркой и давно не мытым мужчиной. И говорил на чудесно непонятном языке.

“Жук!” – подумала она и радостно улыбнулась, осознав, что с ней происходит настоящее чудо.

Настоящее чудо.

Кончив, Витька отвалился, встал, тяжело дыша. Раскорячив ноги, стал застёгиваться. Лицо его раскраснелось. Слетевшая с головы шапка лежала возле Ирмы.

– Вот так, сука, вот так… – бормотал он.

Голая Ирма лежала на своей шинели, разведя ноги в сапогах и глядя на Витьку, на это чудо в грязном ватнике, чудо с пылающим мальчишеским лицом и взъерошенными, слипшимися русыми волосами. В этом парне всё было чудесно. На фоне серого зимнего неба Витька стоял молодым богом, обожаемым и бесконечно любимым. Глаза Ирмы наполнились слезами, сердце её сжалось.

Застегнувшись, Витька шмыгнул носом, взял автомат, поднял шапку, нахлобучил себе на голову и воровато огляделся. Он заметил портупею с кобурой, лежащие на шинели Ирмы. Вынул из кобуры маленький браунинг, сунул в карман. Снова огляделся. Вокруг было только заснеженное поле. В полуверсте, в лагере, слышались человеческие голоса и радостные крики.

– Вот так, бля, – произнёс он без злобы, повесил автомат на плечо, повернулся и зашагал к лагерю.

Ирма вскочила на ноги:

– Warte![6]

Он обернулся, не поняв.

– Warte, bitte, warte![7] – выкрикнула Ирма и пошла к нему.

– Чево?

Она шла к нему, протягивая руки. Глаза её были полны слёз, лицо дрожало. Всё её тело было наполнено любовью, это чудесное облако впервые в жизни вошло в неё.

– Чево?

Он попятился.

– Verlass mich nicht, bitte, mein Liebster, ich liebe dich, ich liebe dich[8]… – забормотала она, пытаясь его обнять.

В её лице Витька увидел то, что ему было непонятно. Непонятное его с детства пугало и выводило из себя. Когда он шестилетним увидел, как корова не может разродиться (теленок шёл ногами вперёд), он убежал на сеновал и, уткнувшись лицом в сено, рыдал и трясся. Потом всякий раз, сталкиваясь с непонятным, он стал действовать решительней.

Ирма схватила его за ватные плечи:

– Hab so lange auf dich gewartet![9]

Её лицо надвинулось. Витька вдруг увидел это лицо, наполненное чем-то таким большим, плотным и невероятно серьёзным, что оторопел. Это плотное и большое хотело Витьку. Хотело его всего, навсегда. Это желание исходило от лица этой немки, словно плотный невидимый свет. Витькино сердце застыло от ужаса.

Молниеносным движением он выхватил из валенка кортик СА, ловко украденный им у мудака Морушко из первой роты, и всадил его в голый живот Ирмы.

Не заметив удара, она продолжала бормотать своё, держа его за плечи. Вытащив нож, он отскочил назад. Она же по-прежнему стояла с протянутыми руками, бормоча и улыбаясь дрожащими губами. Из её глаз текли слёзы; тонкая струйка тёмной, смешавшейся со спермой крови тонко и скупо текла по внутренней стороне её бёдра.

Из незаметной раны в животе просочилась другая кровь – алая. И закапала на снег.

Ирма замолчала, опустила полные радостных слёз глаза. И посмотрела на свою рану.

– Вот так, бля… – пробормотал Витька.

Опустившись вниз, лицо её перестало давить на него невидимым светом. Замершее сердце Витьки ожило и тяжко забилось, как после кружки чифиря.

– Вот так, бля…

Справляясь с оторопью, он сунул нож в валенок, где для этого невероятно красивого оружия Витькой были заботливо вшиты кожаные ножны. Хотел сплюнуть, но в пересохшем рту слюны не нашлось. Он вдруг почувствовал, что как-то сильно, как-то очень устал, словно день проработал, как фраер, на лесоповале. Пугливо глянув на Ирму, он повернулся и быстро пошёл к лагерю.

А потом побежал, побежал.

Побежал.

– Nein! – вскрикнула Ирма, заметив, что её чудо удаляется. – Nein! Nein! Bitte…[10]

Но тут боль заставила её схватиться за живот и присесть.

– Nein, nein, nein… – зашептала она.

Боль стала сильной, нестерпимой. Ирма застонала, упала на мёрзлую землю, поджав ноги к животу.

Кровь текла из раны сквозь пальцы, согревая их.

Тёплая, тёплая, тёплая кровь.

Вместе с кровью жизнь стала покидать тело Ирмы.

Она поискала глазами фигуру убегающего чуда. И не нашла. Вокруг было лишь белое поле.

Веки её прикрылись.

И побелевшие губы произнесли последнее слово:

– Жук.

К вечеру повалил снег и стал заносить скорчившееся остывающее тело Ирмы.

Утром на этом месте возник сугроб, из которого выглядывал носок хорошо начищенного сапога. Но вскоре пропал и он.

Золотое ХХХ

I

– Я чрезвычайно редко использую What’s App. – Виктория повела острыми плечами, словно сбрасывая опостылевшую мантию. – Вы уже догадались, Борис, что я катастрофически старомодна. В этом веке я проживаю чужую жизнь, не свою. Мой век другой.

– Мой тоже. – Борис следовал за ней изгибистой тенью.

Он не заметил, как они оказались на Воробьёвых горах: воздвиглись свежие массивы майских лип, зашелестел легкомысленный бред тёплого ветра, асфальтовые реки понесли стайки яркой и громкой молодёжи на скейтбордах. С небесной лазури беззвучно сдирался шёлк высоких московских облаков.

– В таком случае что есть наша биография? – сумрачно произнесла Виктория, обращаясь к панораме залитой неярким солнцем Москвы. – Череда вынужденных событий, обидных паллиативов, зигзагов в тёмном лабиринте экзистенциальной беспомощности? Или просто шизофрения?

– А если – то и другое? – Борис снова догнал и снова попытался взять её за руку.

И она снова лёгким движением высвободила свою тонкую, хрупкую, такую мучительно желанную руку:

– Я до сих пор не могу осознать одного: если век-волкодав растворял биографии в коллективном кипящем тигле, чтобы выплавить нового послушного гомункулуса, смотрящего на звёзды и спрашивающего: “Что это?”, то век Silicon Valley штампует биороботов, которые…

– …смотрят на звёзды и называют формулу термоядерной реакции, порождающей звёздный свет. Виктория!

Она остановилась, как окликнутое животное, не оборачиваясь к нему.

– Почему вы отказываете мне в радости прикосновения?

– Борис, я же сказала, что безнадёжно старомодна.

– Старомодность не означает бесчувственность. Вы прикрываете этим свой страх потерять со мной какую-то важную степень свободы? Поверьте, я не отниму у вас ничего. Скорее – добавлю. Чистое прикосновение! Это же… так прекрасно! Я столько раз прикасался к вашим стихам! Почему же вы запрещаете потрогать вас? Просто потрогать! А? Неужели одно противоречит другому? Nonsense! Здесь прошёлся загадки таинственный ноготь. Поздно. Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму. А пока не разбудят…

– Любимую трогать так, как мне, не дано никому… – продолжила она со вздохом обречённости. – Ах, Борис, это великолепно, что вы романтик. Но вы и агностик. Я догадываюсь, что для вас любовь – всего лишь сумма прикосновений. Пусть и романтических.

– Неправда!

– Вы придумали меня.

– Вы уже есть.

– Вы лепите миф.

– Я очарован вами, Виктория.

– Поэтом, поэтом…

– Женщиной! Жен-щи-ной! Я иду рядом не с поэтом, а с женщиной. С вами! Я… так очарован. К счастью, это невыразимо…

– Вы очарованы собой, придумавшим очаровательную Викторию.