— Поедешь ты. Сокол, на Каменный Пояс. Каторжной работой будешь избывать грех. Пощадил хозяин за золотые руки… Но помни, развяжешь язык — смерть!

Знал Сокол, Демидов не шутит. Выслушал наказ, перекрестился:

— Не переступлю воли хозяина…

Последний расчет свел Демидов со снохой. Увез он Дуньку по делам на лесную заимку и там закрылся. Кругом шумел бор, за стеной хрупали овес кони. Всю дорогу Никита молчал; а в лесу и без того было невыносимо тоскливо.

— Батя, отчего ты бирюк бирюком?

Демидов широко расставил ноги, от ярости у него перекосило рот, и он стал похож на озлобленного волка.

— Блудом род мой опакостила. Жалею сына — пощажу тебя. Знают в миру трое: вы, паскудники, да я. И никто более не узнает.

Он сгреб сноху за волосы и повалил на пол. Дунька не ревела под плетью. Отходил батя честно, рьяно. Сердце молодки от боя зашлось. Однако она собрала силы, подползла к свекру, схватила руку и поцеловала:

— Спасибо, батя. Суд справедлив. Век не забуду…

— Ну, то-то. Однако и сам я виноват, что не услал тебя с Акинфкой.

Он ткнул сапогом в дверь, она заскрипела, распахнулась, и хозяин вышел из избушки.

7

По небу плыли озолоченные солнцем легкие белые облака, калюжины на дорогах подсохли; по оврагам бегали зайцы, потерявшие зимний наряд; по гнездовьям хлопотали птицы. По ранним утрам над рекой дымил туман; с восходом солнца тающей лебяжьей стаей туман поднимался вверх, исчезал.

На тихих водах Оки, покачиваясь, стояли приготовленные к отплытию струги.

Из Тулы в Серпухов демидовские приказчики пригнали новые партии крепостных и кабальных. По царскому указу дозволено было Никите Демидову отобрать в Кузнецкой слободе двадцать лучших кузнецов и отправить на Каменный Пояс. Кузнецы ехали с многочисленными семьями и со всем своим несложным скарбом. Кузнецов погрузили на особый струг и приставили караул. На трех других стругах ехали подневольные: народу теснилось много, было немало суеты и жалоб. Женщины роняли горькие слезы жалости, прощаясь с родным краем; мужики сдерживались. На стругах расхаживали стражники с ружьями, покрикивали на шумных. Хозяин Никита Демидов поселился на переднем струге в особо срубленной будке — казеннике. На палубе разостлали ковер, поставили скамью; жилистый, могучий хозяин подолгу сидел на скамье и следил за стругами.

На восходе солнца подняли якоря и отплыли по тихой воде; Серпухов стал быстро отходить назад, таять в утреннем мареве, только зеленые маковки церквушки долго еще поблескивали на солнце. Вешняя вода спадала, из оврагов и ручьев торопились последние паводки; но река катила свои воды все еще широко и привольно. В темной глубине ее косяками шла нерестовать рыба.

Сенька Сокол лежал на соломе под палубой на струге, на котором плыл Демидов. Лежал Сенька скованный, иссеченной спиной вверх — раны только что затянулись. Силы понемногу возвращались к нему, но на душу пали тоска и ненависть. Рядом на соломе примостились два вдовых кузнеца из слободы. Оба имели свои кузницы, но Демидов за долги отобрал их, а самопальщиков закабалил.

Вверху на палубе струга раскиданы сенники, овчинные тулупы, лохмотья, пестрят бабьи сарафаны, платки, кацавейки, орут ребятишки; у демидовского казенника лают клыкастые псы; везет их хозяин на Каменный Пояс.

Один из кузнецов, бойкий, как воробей, курносый Еремка, приставал к Сеньке:

— И за что тебя, мил-друг, в железо замкнули? А ты плюнь, не тоскуй. Тоска, как ржа, душу разъедает.

Второй кузнец, широкогрудый мрачный кержак с черной курчавой бородой, гудел, как шмель:

— Чего, как липучая смола, пристал к человеку! За что да кто? Ни за что. Пошто наши кузни зорили? Ну?

Еремка крутнул русой бороденкой:

— И то верно. Зря погибаем.

— В миру так, — продолжал кержак, — одни обманывают и радуются, другие обижены.

— Нет, ты правдой живи, правдой, — не унимался Еремка.

— Пшел ты к лешему. — Кержак сплюнул. — Ты, каленый, не слушай его. И я так думал, а ин вышло как! Прямая дорога в кабалу привела. В миру лжу на ложь накладывают и живут. Вот оно как. Уйду в скиты!

Сенька присел на солому, к его потному лбу кольцами липли кудри, под глазами темнели синяки; в золотистой бородке запуталась травинка. Он запустил за пазуху руку и чесал волосатую грудь:

— Скушно…

Кержак положил мозолистую ладонь на Сенькино плечо:

— То верно: здравому человеку в железах, как птахе в клетке тоскливо. Пригляделся я к тебе и скажу прямо: люб! Айда, парень, со мной в скиты! Еремка отказывается.

Еремка весело прищурился:

— Бегите, а я не побегу. Я еще жизнь свою не отмерил. Вы зря затеяли: Демидов — пес, от него не скроешься… На посадье. Сокол, слыхал твои песни. Спой! Ой, уж как я и люблю песню-то. Спой, Сокол!

Сенька шевельнулся, зазвенел цепью:

— Отпелся.

Кержак не отставал:

— А ты подумай, вот…

Под грузными ногами заскрипела лесенка, под палубу неторопливо спускался хозяин. Кузнецы мигом вытянулись на соломе, прикрылись тулупами и захрапели. Сенька злобно поглядел на Демидова.

Хозяин кивнул головой на кузнецов:

— Дрыхнут? Ладно, пусть отсыпаются, набирают силу, работа предстоит трудная. — Взор Демидова упал на цепь. — Ну как, ожил? Может, расковать?

Сенька промолчал. Хозяин недовольно ухмыльнулся в бороду:

— А пошто расковать? Резвый больно, сбегишь, а в цепях — куда!

Сокол скрипнул зубами; Демидов удивленно поднял брови:

— Зол?

— На себя зол, — блеснул глазами Сенька. — Что ни сделаю — все неудача.

— На роду, знать, тебе так написано, — строго сказал Демидов, — это бог так меж людей долю делит: одному удаль, богачество, другому — холопствовать. Так!

— Уйди со своим богом, — загремел цепью Сенька. — Уйди!

— Бешеный! Ну, да ничего, остудишь кровь в шахте. А ты слухай. — Демидов присел на корточки. — Плывем мы на Каменный Пояс; что было в Туле — назад отошло. Могила! Понял? Руки у тебя золотые и башка светлая… чего ершиться-то? Служи хозяину, яко пес, и хозяин тебя не обойдет! — Никита еще приблизился к Соколу и тихо обронил: — Возвышу над многими, если будешь служить мне преданно.

— Уйди, жила! Меня не купишь ни рублем, ни посулом! — Сенькин голос непокорный, смелый.

Демидов встал, крякнул:

— Так!

По крутой лесенке он медленно поднялся на палубу. Кузнецы откинули тулупы, разом поднялись и вновь вступили в спор. Разговор с Демидовым и дума о побеге взволновали Сокола; он вздыхал, глядя на цепь.

Под Каширой река разлилась шире. Издали навстречу стругам плыли высокие зубчатые стены церкви. На бугре размахивали крыльями серые ветряки. Подходили к городу; мимо пошли домишки, сады. Стали на якоря против торжища. Еремка весело выкрикнул:

— Тпру, приехали! Кашира в рогожу обшила, Тула в лапти обула. Выходи, крещеные!

Сенька еще нетвердо стоял на ногах, упросил кузнецов вывести на палубу. Со стругов любовались кузнецы веселой Каширой.

На торжище толпились голосистые бабы, веселые девки; торговцы на все лады расхваливали свой товар. Солнце грело жарко, вода шла спокойно; в тихой заводи отражались в воде прибрежные тальники; над посадьем кружили легкие голуби. По Сенькиному лицу скатилась вороватая слеза:

«Ну куда я сбегу с непокорными ногами…»

По сходне на берег степенно сошел Демидов, долго мелькали в пестрой толпе его бархатный колпак да черная борода. Хозяин приценивался к товарам. На берегу дымился костер, в подвешенном чугунке булькала вода; кругом костра сидела бурлацкая ватага и поджидала обед. На реке, против течения, на якорях стояли тупорылые барки…

Сенька не полез обратно под палубу, сидел у борта и любовался берегами. Кашира уплыла назад. Вечер был тих, дальний лес кутался туманом; по реке серебрилась узкая лунная дорожка. Сильные мужики в пестрядинных рубахах ловко правили потесью[10], слаженной из доброй ели. По реке шла ночная прохлада, но с лица рулевых падал соленый пот. На соседних стругах было тихо: спали горюны и кабальные. Где-то за кладью на струге тихо и ласково напевала женщина, укачивая родимое дитя.