Охрим, доглядчик Ялупанова острова, горбун с бородой до пояса, человек с недобрым глазом, корил бродягу:

— Не пой, каторжный. Голос у тебя мерзкий, криком беду накличешь, наехать могут сюда.

Щука с любопытством рассматривал доглядчика:

— Погляжу на тебя — бес с болота. Зубы конские, бородища до пупа, спина верблюжья, ей-бо страшно! Неужто с трясины явился?

— Молчи, черт! — грозил Охрим; в руках его хрустела ременная плеть. — Изобью!

— А ты попробуй. — Каторжный остановился перед ним, раскорячив кривые ноги. — Я, чертушка, прошел болота, леса и дебри, меня не спужаешь. Побьешь — я те глотку изгрызу… Во, видишь! — Каторжный оскалил большие черные зубы.

«Варнак!» — подумал Охрим и пошел прочь.

Отшумели предосенние дожди, с полночи ревел гулевой ветер, валил и гнул деревья; от дождей болотная топь вспухла: мхи до отказа напились влаги. Люди прятались от холода в шалаши.

В эту пору доглядчик Охрим на поверке недосчитался каторжного. Обошли весь островок, разворошили кустики, мхи, заглядывали под коряги, выворотни — нет человека. У трясины напали на след: брошены старые лапти — стало быть, сбег.

— Вот теперь и в ответе за сучья сына, — выругался Охрим. — Изобьют еще, что не усмотрел…

В ельниках гудел ветер, над гиблым местом каркало воронье. Ушел каторжный…

По холодным дням Никита Демидов любил погреть усталые кости. Топили баню, каменку накаляли так, что если плеснуть на нее водой, то раскаленные камни стреляли и лопались, как ядра. В бадьях томили пихтовый навар, распаривали в горячем квасе веники. Демидову нездоровилось третий день; в Медвежьей пади его охватило ветром, оттого поврежденную ногу щемила боль. Истопили баню, припасли холодного квасу, на полки набросали пахучих трав.

Самое приятное для старика было нагнать пару так, чтоб гудело в каменьях, чтобы бревна потрескивали; кузнец вспоминал юность, родную Тулу и от хорошей бани молодел.

Никита, кряхтя, ворочался на полках, пыхтел, хлестался. Когда заходилось от духоты сердце, он сползал оттуда, с жадностью выпивал полжбана холодного квасу, опять бросался в густой пар и снова хлестал себя березовым веником.

— Ой, любо! Ой, пригоже! — восхищался крутым паром Никита.

В жгучем тумане поблескивало костлявое тело.

Никита подзадоривал себя:

— Айда хлеще, айда слаще! Что, супостат, пристал? А-га-га!

Демидов не услышал, как скрипнула дверь и в пар вместе с холодком шагнул кривоногий человечек. Он был гол, большеголовый, борода — клочьями, что собачья шерсть. Человечек хлопнул себя по ляжкам и крикнул:

— Дай испарю, хозяин!

Никита протер глаза: «Уж не морок ли? Может, кровь в голову от жары кинулась? Он, тот самый, кого подвез и высек».

Демидов ахнул:

— Каторжный! Отколь тебя черт приволок?

— Я с Ялупанова острова сбег! Сказал: сбегу — и сбег! Верен я в своем слове, хозяин.

— Вот бес! — изумился Демидов. — Ловок ты и удачлив!

— Хороша удача, ежели царевы слуги в Сибирь укатали! Давай, хозяин, испарю. Доверь, я зла не помню.

Демидов испытующе поглядел на голого человечишку. Тщедушен, ляжки поджары, как у гончего пса.

— Дай вон жбан с квасом, попью! — крикнул Никита.

Каторжный проворно подал. Демидов испил; внутри пошел приятный холодок, горячая марь отлегла от его головы.

— Ты, лешак, ополосни телеса, тогда и парь! — предупредил хозяин.

Щука не заставил упрашивать, опрокинул на себя бадейку теплой воды, схватил веник — и на полок…

Сладостная истома овладела телом. Никита, закрыв глаза, кряхтел от наслаждения. Распаренный, знатно отхлестанный, — пар до костей пробрал, — он посулил беглому:

— С этой поры, знай, будешь рудознатцем. Сбег — твое счастье. Не трону! Слово мое хозяйское твердо…

Дворовый народ диву дался: вошел хозяин в баню один, а вышел сам-два. Откуда только большеголовый оборотень взялся?

10

Никита Демидов приблизил к себе каторжного Щуку; брал его с собою в далекие поездки.

«Ежели с Ялупанова острова сбег головорез, — думал хозяин, — да ко мне в лапы прибег — значит, верным псом будет!»

Щука прирос к хозяину. Демидовское добро он берег пуще глазу. В кривоногом и на вид тщедушном человеке была прорва злости и скрытой ловкости. Однажды в пьяной драке Щука бесстрашно полоснул ката сапожным ножом; кат после этого отлеживался две недели, а за него расправу чинил каторжный. С той поры кат с опаской поглядывал на Щуку. Так и не дознался Демидов, откуда взялся Щука. На догадки хозяина каторжный уклончиво отвечал:

— Был государев человек, а ноне демидовский стал… Грамотен!

Щука неведомым путем знал многие рудные места и хвалил башкирскую землю. Сманивал хозяина.

— Исходил-истоптал я Башкир-землю, — хвалился каторжный, — места рудные, лесу для уголья — не вырубишь в сотню годов, а настоящих хозяев земли нет, потому башкиры народишко темный, притом нехристи. Тарханы-то их, по-нашему князья, народишко свой за алтын продадут. Едем, хозяин, купим землю…

Демидовское сердце грызла жадность. Мечтал Демидов о безграничных землях и лесах. Зажегся он весь, заторопился:

— Едем!

Собрались Демидов и кабальный в Башкирию. Уложили в телегу топоры, чайники, кованые багры и под Петров день тронулись в дальнюю путь-дорогу.

Потянулись дикие места, горы, лесные угодья; горные озера изобиловали рыбой, плавали крикливые косяки гусей. В долинах рек паслись башкирские табуны. Лето стояло погожее, на западных склонах Каменного Пояса в пахучих липняках роились пчелы. Земли кругом лежали черные, плодородные, а в горах хранились богатые руды.

Однако неприветливо встречали башкиры проезжих русских. Ехали путники по сибирской дороге, где часто встречались кочевья. Заходили они в кибитки, где у чувалов[16] над котлами хлопотали черноглазые башкирки; волосы у них иссиня-черные, заплетены в тонкие косы. Башкирки закрывали лица и пугливо прятались от русских.

В богатых кибитках путникам предлагали испить кумысу. Демидов ворочал от него нос, а Щука вкусно пил синеватый кумыс.

Никита плевался:

— Кумыс сей — кобылье молоко. Ты что ж, жеребенок, что ли? Не брезгаешь, пьешь такую пакость!

— Ты, хозяин, попробуй, а потом нос вороти. Кумыс — он молодит!

Бедные башкиры жили в аласыках — в шалашах, лаженных из прутьев и луба; в жилье их было пусто. Тот, кто коней не имел, по лесам ладил борти[17] да лесовал за зверьем.

На третий день Демидов приехал к тархану Енейской волости. Прохлаждался тархан в войлочной кибитке, застланной коврами; толстоносый, с косыми глазами, князь сидел идолом на пуховых подушках и пощипывал редкую седую бороденку. В глазах князя светилось лукавство. На тархане — синий чекмень с позументами, справа на поясе сумка, слева мешочек с ножиком. Ноги в сарыках[18] тархан поджал под себя. Рядом с тарханом на подушках валялась башкирка; зубы у нее черные, брови насурмленные. Завидев приезжих, башкирка вскочила горной козой и скрылась за полог.

«Стар, черт, а девкой забавляется», — подумал Никита и поклонился тархану. Башкир указал на место рядом с собой. Демидов уселся, огладил черную бороду, незаметно наблюдая за тарханом. Щука по-татарски присел у двери и, как пес на охоте, уставился в полог; за ним быстро-быстро лопотали башкирки. «Бабник!» — выругался в душе Демидов, улыбнулся тархану и заговорил:

— Прослышали мы, князь, о твоей доблести и богачестве и не могли проехать мимо, дабы не отдать поклон и не послушать мудрых речей твоих.

Тархан снисходительно кивнул головой. Демидов разглаживал бороду и льстил:

— У меня в горах, на восток отсюда, дымят заводы, и богатство мое немалое, но богаче тебя я знаю одного бога. Твои конские косяки, князь, превосходны, а бабы краше всех на свете…