Имрей нахмурился, явно раздосадованный:

— Зря ты так, Грейсон. Люди в Херефордшире такие же, как и везде. Вот Делия, например, имеет весьма свободные представления насчет…

Грейсон сделал вид, что внимательно слушает Имрея, однако внутренне содрогнулся при мысли об этой имреевской Делии, представив себе эдакую тяжеловесную девицу, от которой вечно несет конюшней.

***

Над кроватью на стене весело плясали блики отражавшейся сквозь иллюминатор воды. Наверху, под самым перекрытием, в уродливых трубах прерывисто булькала вода. Да, в кают-компании, думала Мэрион Шебир, она чуть было не сорвалась, так разволновалась, что готова была разрыдаться. Хорошо, что Хадид остановил ее, схватив за руку. Подумать только, прошло всего два года, а все так изменилось. Хадида, увезшего ее в Кирению, возившего ее по Европе и Америке, Хадида, открывшего ей новый мир и сделавшего из нее другого человека, больше нет. А тот Хадид, чьи пальцы недавно вцепились в ее руку, не значил для нее больше ничего.

Тряхнув ногами, она сбросила туфли, и они со стуком упали на пол. Мэрион допила остатки воды, которую ей принес Абу, чтобы запить аспирин.

В сущности, она теперь уже не нужна Хадиду. Оба они ничего не значат друг для друга. Это Моци настоял на том, чтобы она поехала. Ее присутствие, как оказалось, было важным в политическом смысле, Моци собирался извлечь из него пропагандистскую выгоду, пытаясь посмотреть на ее решение сопровождать Хадида со стороны, глазами мировой общественности. Но Моци не доверяет ей. Раньше все было по-другому. Она служила на благо Кирении, читала лекции за границей, выполняла функции курьера и доверенного лица, развлекала и очаровывала тех, от кого они рассчитывали получить деньги, а пару раз даже принимала участие в военных походах, где ей приходилось подолгу находиться в седле и спать в палатках. Она слушалась их обоих, испытывая на себе гипнотическую силу прошлого и самозабвенную преданность делу, до сих пор продолжавшую жить в ней. Она все еще не могла окончательно отказаться от преданности Хадиду и от любви к нему, не в силах забыть, каким он был прежде.

Интересно, что было бы, откажись она покинуть Тунис и поехать с ними? Можно подумать, что у нее и в самом деле была такая возможность… Она рассмеялась, подумав об этом. Если Хадид и Моци на что-нибудь решатся, они не остановятся ни перед чем.

Англичане уже поняли это. Англичане! Господи, она думает о них так, словно не имеет к ним никакого отношения.

Мэрион легла на спину, подложи в руки под голову, волосы ее разметались по подушке. Если бы тогда, давно, когда она была еще почти девочкой, кто-нибудь сказал ей, что она окажется теперь здесь, на этом судне, и что с нею приключится столько разных событий… Хотя, если припомнить, ведь ей говорили. С подружкой, работавшей вместе с нею в магазине Хэрродса, она однажды ходила к гадалке. Это было где-то в районе Монпелье-сквер. Она помнит, как, хихикая, они скакали вверх по ступенькам, а потом женщина, от которой сильно пахло маринованным чесноком, просто и спокойно изрекла: «Ты улетишь далеко-далеко, словно птица, но только много времени спустя обретешь место отдохновения. Не надо бояться, милая, тебя ожидает счастье…»

Подобные предсказания, насколько она поняла, всегда оканчивались счастьем, иначе все эти гадалки остались бы без работы. Но уже через неделю она встретила Хадида, и счастье тогда буквально сбило ее с ног, и она пребывала на вершине блаженства. То, что она могла услышать дома, не имело для нее никакого значения. Она представляла, как ее семья в Свиндоне соберется на кухне за столом. Уже тогда она была чужой для них со своими столичными манерами и лондонским акцентом, вместо уилтширского. Бедная мама! Какой обеспокоенной и встревоженной казалась она с этой ее дрожащей верхней губой, означавшей, что бедняжка вот-вот разрыдается, — этот признак знали все в семье, равно как и то, что отец тут же обязательно обнимет ее и приласкает. «Да ладно тебе, мать. И почему бы ей не выйти за него? Он славный парень и не виноват, что у него кожа другого цвета. Да и потом, что такое цвет кожи? Все равно что хороший загар, только и всего».

Но мать не понимала. Она считала, что Мэрион со своими манерами и речью могла бы выйти за какого-нибудь банковского служащего, и тогда бы им не было стыдно за нее перед соседями. Они могли бы гордиться дочерью. А вот Хадида соседи никогда не примут. Для них он всегда будет чужаком, «туземцем»… Разве не они, эти «туземцы», имеют по полдесятку жен? Хадиду и в голову не могло прийти, насколько она тогда была близка к тому, чтобы поддаться на уговоры матери…, этой маленькой, похожей на ребенка, вечно озабоченной женщины, державшей все семейные сбережения в конвертиках на каминной кухонной доске. Там были и страховочные, и квартирная плата, и деньги на починку обуви, на бакалею и на мясо. Был там и конвертик с деньгами, отложенными на праздник, — обычно их хватало лишь на то, чтобы всей семьей прокатиться до Истбурна. Она помнит, как они едва сводили концы с концами, когда отец оставался без работы, и как она сама шла в школу в гимназическом платье, которое было куплено, будучи уже далеко не новым, и было так велико ей, что приходилось ушивать — на вырост. Она очень хорошо помнит, как мучительно было сознавать, что у тебя нет одежды, которая есть у других детей… Все это, казалось теперь, происходило сто лет назад.

Что ж, может быть, ей действительно нужно было выйти замуж за банковского служащего, обзавестись двумя детишками и прислугой и приглашать маму раз в неделю на чай…

«Да, я люблю его. Его нельзя не уважать, и…»

«Да он нормальный, мать. Такой же, как и мы. Стоит вместе со всеми в трактире и ждет, когда ему нальют кружку. Он славный малый и вовсе не виноват, что Господь дал ему кожу другого цвета, не как у нас. Не волнуйся ты, мать, он сумеет позаботиться о нашей девочке».

Помнит она и слова сестры, с которой делила спальню, когда приезжала домой на выходные: «Знаешь, сестричка, я просто не представляю, как ты можешь позволять ему дотрагиваться до себя». Эти слова приводили ее в бешенство.

Зато старший брат, который был уже женат и работал в железнодорожных мастерских, суровый, но очень добрый, говаривал: «Выходи за него, детка. Если тебе хочется, так ни о чем не думай, выходи. Только знай, жизнь не всегда бывает сахар. А мать переживет, свыкнется. Ты же знаешь, она всегда так — еще не потеряла, а уже плачет. Выходи за него и живи, как захочешь. Сама решай, никто не сделает этого за тебя».

И у каждого была своя точка зрения, только Хадид, казалось, понимал их всех. За одно только это она должна быть благодарной ему навсегда… Благодарной и преданной.

"Твоя семья такая же, как сотни семей у меня на родине.

Именно из таких людей и состоят народы…, из бедных и честных. Они с недоверием относятся к чужакам только потому, что и должны так относиться к ним. Ведь у них достаточно и своих проблем, чтобы еще понимать и чужие. У них свои страхи, свои трудности, но все это, по крайней мере, доступно их пониманию. Так зачем же им вникать в чужие проблемы? Впрочем, ты уже рассталась с ними и обратного пути нет…"

Интересно, что скажут ее родные теперь, прочитав новости в газетах? А может, ничего и не скажут? Просто каждый подумает свое. Мать, состарившаяся, но все такая же деловитая, наденет шляпку, возьмет хозяйственную сумку и отправится в мясную лавку…, и будет плотно сжимать дрожащие губы при встрече с соседками, которые, должно быть, уже тоже прочли новость в газетах, сидя утром за своими грязными от объедков кухонными столами… Мысленно представив себе эту картину, Мэрион вдруг ощутила острую тоску по дому. Он был так далеко и в то же время так близко. Что бы ты ни делала, подумала она про себя, ничто не сможет притупить эту боль… Ты можешь посылать им деньги, но они не возьмут много. Ты можешь писать им, но ни в одном письме тебе не удастся выразить то, что хочется. Возврата нет. Мэрион Хит умерла. Умерла давно. Вместо нее появилась Мэрион Шебир. Но теперь и часть Мэрион Шебир тоже умерла. Только теперь она со всей очевидностью поняла, что не должна была уезжать из Туниса. Но уже было поздно. Ей отведена определенная роль, и она должна ее играть до конца.