Несмотря на это, Горбатенький и в мыслях не держал перебиваться подаянием на паперти. Землицы, правда, у него было всего около пяти гектаров, но отец, сам он да сестра от нужды с горем пополам пока отбивались…

– Не знаю только, как жить будем, когда сестра замуж выскочит, – делился своими заботами Горбатенький, усадив рядом-музыканта. – Есть у нее кое-кто на примете, да все никак в дом к нам идти не соглашается. Кому ж охота взваливать на себя дряхлого старца и меня, убогого… Папаша, похоже, долго не протянет. Лекарства вот ему везу. Все уши мне прожужжал: пора, мол, и тебе подыскать себе вдовушку или, на худой конец, вековуху… Лошадь, телега да бричка мне отойдут, коровенка дойная имеется. Да и сам-то я не только ложку удержать могу. Кой-когда мне и горб не помеха…

При этих словах Горбатенький вытащил из-под облучка искусно выструганную палочку, с одного конца которой был приделан к поперечине пестрый деревянный голубь на колесиках. Толкаешь перед собой палку, колесики крутятся, а деревянная птица крыльями хлоп-хлоп-хлоп…

– Аптекарю подарил одну, чтобы лекарство получше сделал. Уж он радовался да благодарил… Сказал, что и лекарства отпустил отменные, и денег ни цента не взял. Иногда в Тельшяй или Плунге на продажу такие вожу. Все лишний лит[1]. Только вот с деревом у меня загвоздка. Правда, на взгорке, на чумном кладбище, приметил я подходящее, да только разве ж рука поднимется на таком месте рубить…

Лявукас покосился на сухую руку Стасиса, на его скрюченные пальцы и подумал: как он справляется с таким делом? Ведь игрушку нужно выстругать, сколотить…

– А я в козлы упрусь или зубами придерживаю и строгаю, – угадав мысли попутчика, пояснил Горбатенький и передал ему вожжи. Сам же поглядел, не пролились ли в кармане лекарства, уж больно подозрительно запахло чем-то.

Вполне возможно, что Стасялис хотел еще раз взглянуть на нарядный пузырек с гофрированной шляпкой на пробке, перетянутой резинкой, и приклеенным сбоку длинным нарядным «фартучком» – рецептом с государственным гербом, который, казалось, служил ручательством, что от этих лекарств больной сможет скакать галопом…

Расплывшись в довольной улыбке, Стасис понюхал пузырек, почтительно сложил в несколько раз рецепт и, снова засовывая лекарство в карман, сказал:

– Придется спрятать подальше от кота. Уж больно вкусно валерьянка пахнет. Будь я котом, тоже не удержался бы.

Когда Ляонас в ответ на его вопрос признался, что не догадывается о причине странного поведения дяди Людвикаса, Горбатенький, который жил неподалеку от Сребалюса, вдруг огорошил его:

– Сдается мне, на него порой накатывает…

– О чем это ты? Ведь он мой дядя, а я про это ничего… Первый раз слышу.

– Оба они, Сребалюсы, не такие, как все, – снова неопределенно выдавил Стасис.

– Но почему? Ведь дядя староста и хозяин хоть куда…

– А знаешь, почему у них детей нет?

Ляонас краем уха слышал про причуды тетки Серапины, но ему любопытно стало, что об этом толкуют соседи.

– Откуда мне знать, – ответил он. – Как говорят, бог не дал или аист не принес…

– Аистиха виновата, – отрезал Станисловас. – А уж если один с приветом, так и другой со временем не отстанет. Сребалене, барыня Серапина, сама как-то сказала: «Фу, какая гадость! Появился бы, скажем, младенец откуда-нибудь из-под мышки или из яйца вылупился, как цыпленок… А тут – фу-фу-фу!..»

Серапина, дочь местного русского, который при царе занимал в этих местах должность волостного старшины, отличалась редкой красотой, получила благородное воспитание, и приданое за ней давали солидное. Но и Сребалюс тогда был хорош собой, как Георгий Победоносец с иконы в Леплаукском костеле. Грамоте выучился, остер на язык был, голову на плечах имел и с властями ладил… Поначалу старшина назначил его старостой, потом хозяйство подарил и свою единственную дочку Серафиму Петровну в придачу.

Нынче ее отца-матери уж нет на свете, и неизвестно, как у Сребалюсов все сложилось, одно только ясно – что любовь эта была беззаветной, коль скоро Серапина приняла чужую веру. Но земля так и не стала ей ближе, и, видать, Серапина сразу заявила, что свои белые пальчики в черной грязи марать не намерена. Люди говорили, до сих пор все ее обязанности нанятые девки выполняли… Барыне же главное, чтобы не грубили и чистоту соблюдали, а она все больше книжки почитывала да самовар разогревала.

Соседей Сребалюсов барскими замашками не удивишь, всякого понавидались, но то, что они со временем узнали о Серапине, и бывалых людей в смущение привело. Оказывается, дочка старшины узнала о своем женском предназначении лишь в первую брачную ночь. И так это напугало бедняжку, что едва она рассудка не лишилась. Несколько недель подряд навзрыд проплакала, и ни родители, ни супруг, ни настоятель с доктором не смогли ей втолковать, что так уж самим богом определено…

Серапина с детства поверила россказням, что и корова теленка, и овца ягненка в навозе откапывают, словно картошку осенью. Она и разговоры людей про то, как мать вынашивает дитя под сердцем, истолковала так, будто ребенок появляется у женщин наподобие… третьего бугорка на груди. Бугорок все растет, увеличивается, появляются ручки, головка и прочее, а потом р-раз – и обрывается, словно шишка.

А как узнала юная Серапина всю подноготную, руки хотела на себя наложить, такое унижение и стыд испытала. Все сокрушалась, отчего травинкой неприметной не родилась или деревцем, – цвела бы тогда, благоухала, семена рассыпала и не ведала, что есть на свете такие непристойности…

Теперь уж толком никто не знает, может, Людвикас и приручил со временем свою благоверную, но судя по всему, нет. Детишек они так и не дождались, а барыня Серапина и по сей день не может о таких вещах говорить, сразу за свое: «Фу! фу! фу!..»

Люди в открытую над ней не подтрунивают – сочувствуют бедняжке, уважительно называют ее барыней, как она того хочет. И неизвестно, что тому причиной, – может, достоинство и печаль, не сходящие с ее увядающего лица, или не такой, как у всех, славянский выговор, или люди сердцем чуют, как одинока и неустроенна эта женщина – вроде той бегонии из разбитого горшка, которую пришлось вынести во двор и пересадить по соседству с георгинами, лавандой и майораном…

Даже Горбатенький, поведав эту историю Лявукасу, со вздохом произнес:

– Ну вот, пока доброму человеку косточки перемывали, глядишь, и доехали.

II

Новая изба Сребалюса с застекленной верандой, цементными ступенями и множеством окон выглядела ничуть не хуже настоятельского дома. Правда, одна ее сторона была еще не закончена – окна закрыты ставнями. Скорее всего дяде Людвикасу не хватило на это дело здоровья или денег. Не исключено, что на старости лет он пораскинул умом и решил: на что им вдвоем с Серапиной такие хоромы? Кому в них жить? Зови другого – не дозовешься. Вот и сейчас, когда больному Людвикасу нужно позвать жену, он принимается дудеть в охотничий рог, который лежит у него под рукой на тумбочке, рядом с молитвенником, очками и лекарствами.

Несколько лет назад, когда в их местах собирались открыть школу, барыня Серапина сказала, что неплохо бы сдать угол в их будущем новом доме той деликатной и на редкость приятной учительнице Мальвине. Будет с кем словом переброситься по вечерам, у кого ума-разума понабраться – и той хорошо, и им какой ни на есть, а почет.

Но покуда Людвикас строился, Мальвина успела выйти замуж, родить сына и угодить с перерезанными венами в больницу.

Как-то раз, возвращаясь из школы, свернула она на лужайку, окруженную цветущими кустами сирени, рябинником, и вдруг увидела своего Доминикаса в обнимку со Сребалюсовой работницей. Ее словно колом оглушило, кинулась она домой и там в отчаянии принялась прямо голыми руками окна высаживать. Староста Сребалюс, сходив поглядеть, сказал, что там все подоконники кровью забрызганы, будто петухам головы рубили.

вернуться

1

Л и т – денежная единица в буржуазной Литве.