А от реки беспокойство, из глуби сине-зелёной чаши кипящей Пены,
Суринам — это одни реки: Никерие; Сарамакка; Коппенаме и Суринам; Коммевейне и Маровейне; Пара; Коттика; Марони; Тапанахони,
а между ними сплошь поля сахарного тростника, и стебли ломаются так, что сладкая сочная мякоть каплет наружу, маня впиться зубами, высосать её,
невозможно не впиться, не высосать эту густую сладость.
Солнечные блики время от времени ложатся на замершую в защитной позе куколку; тихая, тихая, бездыханная, она не шевельнётся сама и не вызовет шевеления вокруг. Похожая на помёт ары, или на кусочек дерева, или на сломанный прутик, куколка ждёт, когда придёт время вылупляться.
Сухой сезон на исходе, и несколько раз в день ей приходится ждать, когда можно будет пойти дальше. Приходится находить укрытие и ждать, когда кончится дождь.
Джунгли открыты для неё, и она подстраивается под ритм их жизни, их неявное и постоянное движение.
Нечто, похожее на сороконожку или змею, свернувшуюся на ветке, оказывается самой веткой, её изгибом, утолщением коры, наростом-постояльцем, создавшим здесь свой анклав. Тем временем существо, которое она ищет, здесь, на расстоянии вытянутой руки, смотрит на неё.
С ней Марта, её рабыня-индианка, которая почти совсем не рабыня, хотя плата за проживание в Суримомбо включает услуги одной из дюжины тамошних рабынь. Марта знает названия деревьев, листьев и ветвей, личинок, кормящихся на них, мотыльков, в которых они превращаются. Она знает лягушек, пауков, змей, птиц, колибри, пьющих нектар с цветов, бутоны, плоды, ара, кричащих в ветвях, крылатых и великолепных, цветом похожих на колышущиеся флаги, флаги родины, приветствия тем, кто возвращается домой.
Дома, в Амстердаме, у неё есть подруга, женщина, вырастившая огромный ананас. Откуда только не приезжали люди, чтобы взглянуть на него, а господин Каспар Коммелин[167] даже написал о нём статью для своего научного журнала. Мария Сибилла пишет Каспару Коммелину и другим натуралистам Амстердама, участникам научного обмена.
Господа, сегодня, 21 января 1700 года, я имела удовольствие наблюдать метаморфоз гусеницы, золотой с чёрными полосами, которую я нашла вскоре по прибытии сюда; я стала свидетелем того, как месяцы спустя она превратилась в бабочку.
Она пишет акварелью по пергамену.
Самому тонкому пергамену, какой только есть, из кожи ягнят, не родившихся ягнят, до срока, силой взятых из утробы.
Ужин в Суримомбо подаётся каждый вечер в шесть. Эстер Габай занимает своё место во главе стола. По правую руку от Эстер Габай сидят доктор Петер Кольб и Мэтью ван дер Лее. Напротив них, рядом с вдовой Ивенес, сидит Мария Сибилла. Пища всегда обильная и жирная: огромные миски баранины и фрикасе, цесарки и овощи на блюдах, кефаль и морской окунь, фрукты и пирожки, авокадо, гуава и грейпфрут. Ореховый десерт и апельсины подают на стол последними, вместе с истекающей сахаром выпечкой. Еду передают слева направо. Разговор за столом весёлый и оживлённый.
— До чего причудливы эти ваши насекомые, — говорит вдова Ивенес Марии Сибилле. — А они когда-нибудь заползают к вам на руки или на запястья? На что это похоже, что за чувство испытываешь, когда насекомое ползёт по твоей коже?
Оживление, господа. Жизнь, зарождённая в яйце и в нём вскормленная. И вдруг яростный укус. Гусеница, которую я нашла, кормилась листьями до превращения в куколку. Глубочайший покой. Такой покой, о котором ангелы лишь грезят, — и всё это время спать и видеть сны. Затем, по велению сна, она начинает шевелиться, едва заметно, а потом белая вата, которая защищает оболочку, раздвигается, оболочка лопается и трескается, пока метаморфоз гусеницы в крылатое существо не завершён; оно появляется, вырывается наружу и летит, опьянённое свободой и великолепное.
Из неба, залитого солнцем, из воздуха, тихого, напоённого ароматами делоникса[168] и сахарного тростника, без всякого предупреждения рождается буря и омрачает небо Суринама. В наступивших вдруг сумерках начинает дуть ветерок, влажный ветерок, который крепчает, дальше разносит ароматы и оглаживает влагой лицо; ветерок набирает силу и становится ветром, ветер — бурей, а буря мчится со скоростью урагана. Если приглядеться, то можно увидеть предвестья. Всё вокруг затихает. Птицы и насекомые перестают петь и жужжать.
Мария Сибилла на улице, позади плантаторского дома в Суримомбо, когда в тишине рождается первая в её жизни буря. Она изучает особь горшечной осы, которая построила своё гнездо на земле. Она намерена записать свои наблюдения и набрасывает заметки, которые будут сопровождать её рисунки, почему и не замечает меркнущего света. За ней прибегает Мэтью ван дер Лее — бежит сломя голову, — крича что-то неразборчивое, он едва не сбивает её с ног, хватает её бумаги и угольные карандаши, кричит во весь голос, хотя и стоит к ней вплотную. Не проходит и пяти минут с их возвращения, как стены дома начинают трястись, а свист ветра переходит в глубокий хриплый рёв, похожий на львиный, и она ложится на пол вместе с Эстер Габай, и вдовой Ивенес, и доктором Петером Кольбом, и Мэтью ван дер Лее, ложится на пол.
Буря стихает, и звуки возобновляются, жужжание насекомых, крики птиц, вопли обезьян.
Мэтью ван дер Лее осведомляется, позволено ли будет ему сопровождать Марию Сибиллу в экспедицию на побережье, которую она планирует совершить, когда буря минует. Это его конёк, говорит он ей, имея в виду побережье; дома, в Нидерландах, он и сам был коллекционером.
Она укладывает свои пергамены и угольные карандаши, сачки и банки.
Шаг её твёрд, спина пряма, башмаки облеплены грязью, мокрый подол волочится по земле.
Светло. Солнце прорвалось сквозь тучи. Холмы вдоль берега отяжелели от того, что принёс ветер, — невидимое, но вездесущее, воздух насыщен им.
— Госпожа Сибилла, — говорит Мэтью ван дер Лее. На нём новомодная шляпа, чёрный фетр с окантовкой и камзол по той же моде, в три четверти от роста, чёрный, как шляпа, а рубашка под камзолом белая. Они у самой воды на побережье Парамарибо. Мария Сибилла впереди.
— Госпожа Сибилла, — говорит он опять. — Вы совсем обгоните меня, если будете шагать так быстро, госпожа Сибилла.
Он молод и привлекателен, приятен и пригож в своей белой сорочке, шляпе и камзоле.
Господа, мы поём хвалу созданию! Гусеница получает зрительные впечатления от окружающего не посредством множества глаз, рядами расположенных вдоль её тела, но при помощи крошечных простых глазков, ocelli, которые помещаются на обеих сторонах её головы.
С минуту она не дышит. Задержка дыхания усиливает действие жары. Становится так жарко, что она едва терпит.
Вдова Ивенес жестом приглашает её к себе, в свои покои. Там вдова сидит, приложив ко лбу пластину из металла и время от времени прижимая её к шее. Шторы на окнах спущены. На столике у кровати стоит таз с водой.
— Как бы я хотела сбросить с себя всю одежду, — без обиняков говорит она Марии Сибилле.
Мария Сибилла пришла в комнату вдовы с веером, которым обмахивается непрерывно. Веер вручную расписан в Италии, но куплен в Амстердаме. Она протягивает его в подарок вдове Ивенес. Вдова берёт веер, делает глубокий вдох и выдыхает, снова вдох и выдох.