Что же теперь мне сказать? Он тихо лежал на дне клетки, только рука цеплялась за прутья, и ждал моих слов. Я понял, что он ранен, — иначе не попал бы в плен. И твёрдо я знал одно: по своей воле я не оставлю его. Я мог бы оставаться при нём целую ночь — вечно. Во тьме я высматривал белые миндалины его глаз и думал: я вовсе не опоздал; он ждал меня здесь.
Но целой ночи в моём распоряжении не было. Раздались выстрелы албанских ружей — это был условленный знак, — и я услышал крики. Сельчане, должным образом воспламенившись, направлялись сюда. Из кармана я достал перочинный ножик — единственное моё орудие — и взялся за тугую пеньку, связующую прутья.
«Atrema, — повторял я, — atrema, atrema»: мне помнилось, что это значило «тихо, тихо». Пока я резал верёвки, он не издал ни звука, но, когда я упёрся в прут левой рукой, — протянул свою, когтистую, и ухватил моё запястье. Без гнева, но и неласково: сильно, с умыслом. Волоски на моей шее встали дыбом. Он не отпускал меня, пока верёвки не распались и я не расшатал прутья.
Луна уже стояла высоко, и он вышел прямо в её сияние. Приземистый, с восьмилетнего мальчика, он притягивал к себе ночь, словно его-то и не хватало, чтобы она обрела целостность. Он и вправду был ранен: по груди тянулись кровавые полосы — видимо, он рухнул с крутого утёса или скатился по уступам. Из спутанных волос на его голове выглядывали острые, загнутые назад рожки; большой уд его прижимался к животу, точно у козла или пса. Он был настороже и всё ещё дышал тяжело (грудь его дрожала, словно сердце в ней билось огромное); оглядывался, примеряясь, куда бежать.
«Теперь иди, — сказал я ему. — Живи. Берегись, чтобы, тебя вновь не застали врасплох. Прячься, когда придётся; разоряй, когда сможешь. Похищай их жён и дочерей, мочись в их огородах, сшибай их изгороди, пугай до безумия овец и коз. Выучи их страху. Чтобы никогда, никогда больше они не схватили тебя».
Сказал ли я это? Признаюсь, я не мог подобрать и половины слов: мой древнегреческий слишком слаб. Неважно: он бросил на меня взгляд огромных, жарких глаз, словно понял всё. Что он ответил, я не могу передать, хотя он говорил, улыбаясь; голос его был тёплым, пьянящим, и немногие слова прозвучали плавной мелодией. Такого я не ожидал. Возможно, сам Пан одарил его этой музыкой. С тех пор я не раз пытался добыть его слова из святая святых моего сердца, где, я знаю, они хранятся поныне; верно, для этого я и пишу стихи. И время от времени — да, нечасто, но порой, — я слышу их вновь.
А он, словно обезьяна, упёрся руками в землю, повернулся и пустился бежать; только мелькнул по-заячьи кончик его хвоста. На краю лощины он обернулся вновь — еле виднеясь у самой опушки — и поглядел на меня. На этом всё.
Я сидел в пыли, ночной воздух сдувал с меня испарину. Помню, как поразила меня мысль: до чего же вся эта история непоэтична! Все памятные мне повести о встрече смертного с богом — да хотя бы и с божком — были совсем иными. Я не получил ни дара, ни обещания. Словно освободил выдру из невода. Но в том-то, как ни странно, и заключалась моя радость. Вот какова, дитя моё, разница между истинными богами и богами измышленными: истинные — столь же реальны, как и ты сам.
На виллу пришла глухая полночь; прилив окончился, и вновь хлынул дождь, рассыпаясь по черепице, шипя в очаге.
Он солгал, отрицая, что получил дар и обещание. Ибо, лишь вернувшись из Греции, он обрёл талант, который его и прославил (помимо сноровки к стихоплётству): даром его — подчас нелёгким — стала способность привлекать любовь самых разных людей из самых разных кругов общества. Он принимал её, и вновь искал, и вновь обретал. Довольно часто его именовали сатиром. В те минуты, когда он задумывался об этом, ему приходило в голову, что дар пришёл через хватку рогача: толика неотразимого и опасного очарования, которым обладало то существо.
Что ж, если даже и так, то дар этот исчез: израсходован, истрачен, изношен. Ему тридцать шесть, а выглядит он и чувствует себя куда старше; он болен, хром, пухлое лицо осунулось, волосы с проседью, усы побелели — глупо думать, что он может стать предметом обожания Лукаса.
Но без любви, без тех безумных возможностей, которые она открывала, он не мог защититься от пустоты: от чёрной уверенности в том, что жизнь — нелепый пустяк, одна только смесь глупости и страдания, не стоящая и гроша. Такую жизнь он не примет — нет, лучше обменять её на то, что куда более ценно… для Греции. На свободу. Он хотел героически пожертвовать жизнью, но даже заурядная смерть, которая скорее всего ожидает его здесь, в этом зловонном болоте, чего-то да стоит: причиной её станет тот же климат, что сделал его поэтом: то же благословение, которое он некогда здесь получил.
— С тех пор до меня не доходили даже слухи о подобном существе в тех горах, — сказал он. — Знаешь, мне кажется, что малые боги — старейшие боги, древнее самих олимпийцев, древнее Иеговы. Избави Пан, чтобы он умер, если он — последний в своём роду…
Его пробудили выстрелы сулиотских ружей где-то за стенами виллы. Он с трудом поднял голову с подушки, влажной от пота. Он протянул руку и на миг поверил, что у ног его лежит старый ньюфаундленд Лев. Но это был Лукас; мальчик спал.
Он приподнялся на локте. Что видел он во сне? Какую повесть?[162]
Розалинд Палермо Стивенсон
Проза и стихотворения в прозе Розалинд Палермо Стивенсон появлялись во многих журналах и антологиях. Её рассказ «Гость» был награждён премией Анны и Генри Паолуччи как лучший итало-американский рассказ и назван лучшим по версии «Italian Americana» в 2005 году, а также включён в готовящуюся к выходу антологию «Лучшее в итало-американской прозе за последние двадцать пять лет». Её повесть «Сны насекомых» увидела свет как отдельная книга в серии «Современная повесть» (Рейн Маунтин Пресс). Стивенсон живёт в Нью-Йорке.
Сны насекомых
…а затем звуки достигают её, бешено бьются крылья, поднимается ветер, птица летит… видит рты, слышит шаги по гравию аллеи, нога пинает камешки, кто-то переступает с ноги на ногу, дрожь проникает глубоко в землю, проходит мимо… видит что-то сладкое, сахаристое или похожее на мягкую секрецию, она складывается, словно лист, который упал и свернулся… видит водоросли в водах сада, призрачный портик, статуи, ров с водой, подсолнух, розу, другие цветы… видение, видение, опять птичий крик, птица подлетает ближе, яростные спазмы сводят живот, птица всё ближе, ближе, и вдруг пропадает из вида… желанное видение, страсть, лоскут кожи, к которому ей надо прицепиться, за который надо держаться крепко, ещё крепче, поднимается сильный ветер, есть опасность, что её унесёт…
Ночью её будит звук: глухой удар, как при падении тяжёлого предмета, а затем чей-то стон. Мария Сибилла Мериан[163] садится в постели, но ничего больше не слышит. Ночь длинна, слишком длинна, а воздух удушлив. Глубоко в трюме корабля видит сны ночная бабочка, Phalaena tau[164], ей безразлично, стоит день или ночь, хотя сейчас ночь. Эта бабочка ещё куколка, вместе с другими образцами взятая Марией Сибиллой в путешествие.
Проснувшись, она обнаруживает, что ей нечем дышать, в её каюте нет воздуха, зато вонь чувствуется даже здесь, на корме, рядом с каютой капитана. Она поднимается на палубу подышать воздухом, в глухой час ночи, одна, запретная женская фигура, обособленная, тихая, а океан в это время молчит, волны едва плещут.
Вообрази. Воображаемое. Обрывки мыслей подгоняют ночь. Океан. Атлантика. Переход в Суринам. Аллегорический путь через хляби. Тёмные лица мужчин. Корабль, «Мир», колышется едва-едва.
162
Рассказ завершается строкой пятистопного ямба (букв.: «Что ему снилось? Какую историю он рассказал?»). Размер этот, конечно, чрезвычайно распространен, но всё же примечательно, что им написаны два самых известных стихотворения Байрона о грёзах: «Сон» («Жизнь наша двойственна; есть область Сна, / Грань между тем, что ложно называют / Смертью и жизнью; есть у Сна свой мир, / Обширный мир действительности странной»; пер. М. Зенкевича) и «Тьма» («Я видел сон… Не всё в нём было сном»; пер. И. Тургенева). В ряде изданий рассказ Краули заканчивается примечанием автора: «Лорд Байрон умер в Миссолонги, в Греции, 19 апреля 1824 года. Ему было тридцать шесть лет».
163
Мария Сибилла Мериан (1647–1717) — дочь знаменитого швейцарского гравёра Маттеуса Мериана-старшего, основоположница немецкой энтомологии. (Прим. пер.)
164
Павлиноглазка рыжая.