На следующий день с ней происходит несчастный случай. Она тянется за гусеницей на листе дерева в лесу позади усадьбы. Гусеница насыщенного сине-чёрного цвета, чернильного и бездонного, с двумя рубиновыми полосками по бокам. Чуя её присутствие, гусеница поднимает голову выше, будто осматриваясь, потом опускает и поднимает снова, а затем замирает с выгнутой спиной и поднятой головой. Она быстро накрывает её ладонью и тут же ощущает жгучую боль, такую жестокую, что у неё едва хватает сил разжать пальцы и опустить гусеницу в клетку. Жар окатывает всё её тело. Рука распухает вдвое против обычного, ноги едва её держат. Она как будто тонет, ей хочется опуститься на землю и уснуть, хочется, чтобы лесное дно — зелёное и роскошное, как диваны вдовствующих герцогинь, мягкое и нежное, как бархат, приглушённо-оливковое — приняло её. Она соскальзывает на землю у корней дерева и ждёт, когда пройдёт головокружение. Почти сразу её охватывает мрачное предчувствие. Что-то ползает по её ногам. Она поднимает край своей одежды и видит мелких чёрных лесных блох, которые, несмотря на многочисленные юбки, в считаные секунды покрыли её ноги и уже устремились к бёдрам и животу. Она вскакивает, напугав крупного ару, который пристроился на ветке невысоко над ней, птица поднимает крылья и кричит, её крик взлетает сквозь ветви в небо, и птица за ним. Она вскакивает и идёт так быстро, как только может, хотя шаг её нетвёрд и голова кружится от проникшего в тело яда. Трудно дышать. Воздух загустел от сырости, сырость кругом, воздух стал влагой, субстанцией, которую не вдыхают, но глотают лёгкими, грудная клетка расширяется и переполняется. Она идёт вперёд, по направлению к дому в Суримомбо, он где-то рядом, она не ушла далеко. И прямо в банный дом, где она мажет ноги и живот мазью, а затем трёт щеткой, моет водой и едким мылом. Кожа горит, натёртая докрасна. Возвращённая. Чистая. В банном доме прохладно, вода течёт сквозь сита, в которых остаётся песок, полированный камень пола холодит подошвы, а маленькие чёрные паразиты, все до единого, падают с неё на пол, где и лежат, недвижные, горсткой у её ног, и вода постепенно смывает, смывает их прочь. Она удерживает равновесие, ухватившись рукой за стену одевальни в банном доме, одевальня устроена удобно, здесь есть круглые кусочки мыла в гладких глиняных блюдцах, баночки с солями для ванн, ароматические масла, свежие делониксы, простыни, чтобы вытираться, белый муслиновый халат, в который можно завернуться, да и сам банный дом укрыт от солнца листьями карликовой пальмы, укутан ими, как тело — тканью. Вот на окне снаружи появляется ящерица, маленькая, такие в Суринаме повсюду. Она прильнула к сетке, служащей экраном, солнечные лучи просвечивают её насквозь, тело становится хрустально-прозрачным, пронизанным солнцем, так что она ясно и отчётливо видит все внутренности и длинную тонкую жилу, которая идёт от головы до самого кончика хвоста ящерки, заходит в каждую ножку и там, ветвясь, достигает каждого пальчика перепончатых лапок. Милая ящерка, замечательное животное, освещённое дневным солнцем, пронзённое его белыми лучами, человеческий глаз не выносит такого света, такого жара и такой яркости. Она подходит к окну, чтобы получше рассмотреть ящерку, и видит вдалеке Мэтью ван дер Лее, видит его очерченный белым солнцем силуэт на фоне выгоревшей травы, на краю тростникового поля. Он идёт, сцепив за спиной руки. Позже он попросит разрешения снова сопровождать её в экспедицию на берег океана, куда она собирается в поисках раковин. Они отправятся, будто на пикник, неся угольные карандаши и пергамены, коробки с образцами и банки-ловушки. Они пройдут по песку, усыпанному ветвями и раковинами моллюсков, пучками морской травы, дохлой рыбой, призрачными крабами, которые кучками лежат по всему побережью. Она будет шагать прямо, ровно держа спину, в башмаках, тяжёлых от налипшей на них грязи, мокрый подол платья будет волочиться за ней. Мэтью ван дер Лее станет отпускать шуточки по поводу грязи на её туфлях, и тут же сам провалится на несколько дюймов в грязь. Он потянется к ней, пока она будет смотреть на его башмаки, как будто желая коснуться её, но тут же уберёт руку.

А вода течёт в банном доме, у неё хорошие ноги, тонкая талия, узкие, длинные, немного костлявые ступни, вода стекает, ароматная пудра, черепаховый гребень, её волосы распущены и свисают ниже плеч мокрыми тёмными клоками, как у ведьмы, думает она, die Hexe, bezaubernde Frau.

Она спускается по лестнице из своих покоев на втором этаже дома в Суримомбо, дома, интерьер которого выдержан в стиле ставшего родным для неё Амстердама, её города Амстердама, где ночи холодны, здания славны фронтонами и карнизами, а в каналах недвижно стоит вода. А немецкий город, её родина — Франкфурт-на-Майне — где началась её жизнь и сформировалась её личность, теперь стал далёким, и она никогда не вернётся туда, ибо не имеет на то ни желания, ни причин. Она бледная и усталая, а последний дневной свет меркнет; наступает ночь, её чёрное покрывало накроет дом, пока его обитатели будут сидеть за вечерней трапезой. Свечи в столовой притянут к окну бледных ночных бабочек, бледных, как она, и они, не в силах противиться огненному центру, будут стучать крылышками в стекло, колотиться пухленькими тельцами; в темноте они будут похожи на духов, голодных и ненасытных, жаждущих воссоединиться со своими тенями там, в пламени. А в это время другие бабочки, образцы, собранные ею, будут сидеть в неприкосновенности своих клеток, в тиши и темноте кабинета. А когда тьма на улице станет полной, вылетят светлячки, мерцая огоньками.

Она проводит рукой сзади по шее, стирая бусинки пота. Она пьёт кипячёную воду, поставленную остывать, окунает в неё пальцы, проводит ими по лбу, по шее. Жар сушит её дух и кровь, вытягивает мозг из её костей, и они болят по ночам, руки и ноги болят каждую ночь, и она ворочается в постели. Боль и беспокойство больше не дают ей спать.

И вот она спускается вниз к ужину, в столовую, где уже собрались остальные.

— Вы бледны, госпожа Сибилла. Вам нездоровится?

— Всё хорошо, доктор Кольб. Просто жарко. Да. Всё хорошо. Дело в жаре.

— Да, в жаре. Как продвигается ваша работа?

— Хорошо.

— А ваша рука? Зажила после того случая?

— Да.

— Я врач, госпожа Сибилла. Позвольте мне на неё взглянуть. Вы ведь не хотите, чтобы она загноилась?

— Ничего страшного, доктор Кольб. Это была лишь реакция на яд того злосчастного создания. И, видите, она уже совсем прошла.

Бьют барабаны. Бьют барабаны в ночи. Барабанный бой идёт из леса за Пики Стон, где построили своё поселение беглые. Бой барабанов не может идти с плантаций; на плантациях чёрным рабам запрещено барабанить, запрещено обмениваться сообщениями с беглыми. Она видела, что бывает с теми, кто нарушает запрет. Она видела кровавый обрубок вместо руки, видела тело, с которого плетьми сняли кожу, и сырую, красную кашу на месте плоти, видела изуродованное тело, в котором поддерживалась жизнь.

Она измучилась. Это видно по её лицу, и по тому, как она себя держит, и по тому, с каким трудом дышит, и по её затуманенным глазам и отсутствующему взгляду.

Это всё жара. И яд, оставшийся в её теле после укуса гусеницы. Ночь пришла, и окно покрыто мотыльками, опьянёнными пламенем свечей. Мотыльки умрут, так же, как умрёт и она, спалённая жаром солнца, убитая суровостью этих мест. Она ещё слаба, и от яда гусеницы у неё ещё кружится голова.

Яд усилил усталость, и ночами её мучают дурные сны и видения, которые приходят и уходят, страшные и прекрасные попеременно.

В одном сне ей угрожает зверь, он появляется перед ней откуда-то сзади, враждебно смотрит на неё.

Она стоит и слушает реку, тихая, зеркальная гладь сверкает на солнце, нежится в его лучах, она стоит и смотрит туда, где река делает поворот, немного дальше, и белая вода пенится, течение сходит с ума, ещё дальше, стремнины, ещё дальше, вода ревёт и грохочет, безумная вода, немного дальше и вода безумна, она бросается на камни, валуны, которые пустят ко дну кого угодно, а вот дьявольское яйцо, скала, торчащая над водой, над мечущейся бешеной водой, и это водопады Пики Стон, по берегу скачут обезьяны со своими вечными воплями — предупреждают? накликают беду? — отчаянные вопли обезьян, но там, где стоит она, река тиха, ряби нет, только полосы солнечного света взблёскивают на мирной глади.