Человек на потолке придаёт моей жизни остроту. Он причиняет мне неудобства; заставляет меня горевать. И в то же время наполняет меня трепетом перед возможным. Он стыдит меня, давая заглянуть во тьму человеческой жестокости, и ужасает, когда я узнаю свои черты в его лице. Он внушает мне почтение, когда я размышляю о неизбежности собственной смерти. И потрясает меня гневом, жалостью и страхом.

Из-за человека на потолке всякий раз, когда у дочери поднимается температура или когда сын сонно улыбается мне по утрам, показывая язык, я чувствую это особенно остро.

Вот почему я нисколько не удивился, когда однажды, часа в два ночи, зачитавшись, почувствовал, как в доме меняется атмосфера, точно в ней что-то прибавляется или исчезает.

Спавшая клубочком Циннабар развернулась, подняла голову и зашевелила носом, точно нюхая воздух. Потом медленно повернула голову и устремила взгляд засеребрившихся глаз во тьму за порогом спальни. Замерла. Застыла.

Я взглянул на Мелани, которая спала рядом со мной. Я видел, как когти Циннабар впиваются в её одеяло, но Мелани не проснулась. Тогда я наклонился над ней, убеждаясь, что она дышит. Мелани спит так тихо, что в половине случаев я не знаю, дышит она или нет. Так что я нередко застываю над ней среди ночи, как беспокойная стареющая горгулья, дожидаясь, когда приподнимется и опустится одеяло, показывая, что она ещё жива. Не знаю, нормально это или нет — я ещё ни с кем об этом не говорил. Но сколько бы раз я ни смотрел вот так на свою жену, дожидаясь её дыхания, сколько бы раз ни говорил себе, да, она дышит, каждый раз я ловлю себя на мысли о том, что бы стал делать и чувствовать, если бы это волшебное дыхание остановилось. Каждый раз я тревожу себя серией воображаемых попыток оживить её, вернуть ей дыхание, и представляю, как в отчаянии звоню всем подряд в надежде, что кто-нибудь научит меня, как это сделать. Конечно, это будет моя вина, ведь я же следил за ней, а надо было внимательнее. Надо было знать, что делать в таких случаях.

Эти размышления приводят меня к особенно ясному осознанию нашей эфемерности. Иногда мне кажется, что все мы не более чем призраки памяти, а наша плоть — просто скверная шутка.

А ещё я с болью осознаю, как трудно даже мне, писателю, подбирать правильные слова, когда я говорю о своей любви к Мелани.

В эту минуту человек на потолке просунул голову в дверь нашей спальни и посмотрел прямо на меня. Повернувшись, он взглянул на почти неподвижную фигуру Мелани, и я увидел, какой он тонкий, словно силуэт, вырезанный из бумаги. Потом он втянул голову во тьму и исчез.

Потихоньку, стараясь не разбудить Мелани, я выбрался из постели. Циннабар выгнула спину и потёрлась об меня. Бросив взгляд на кровать, я двинулся к двери. Циннабар уставилась на меня так, словно не верила, что я и впрямь иду туда, и решила, что я спятил.

А я решил проследить за человеком на потолке и выяснить, куда он направляется. Я не мог относиться к нему легко. Ведь я уже отчасти представлял, на что он способен. Вот почему я пошёл за ним в ту ночь и продолжаю идти все ночи напролёт, в тени и на свету, сквозь сны и память о них, вниз по чёрной лестнице и вверх, на чердак, мимо моих детей, спящих мирно или беспокойно, через повседневные встречи со смертью, прощением и любовью.

Обычно он — тень, которую я уже описал, силуэт, вырезанный из тьмы, тень тени. Но всё это лишь аспекты того, с чем я, как правило, готов повстречаться лицом к лицу. Иногда, когда он выскальзывает из темноты на свет и снова прячется в темноте, ступая и скользя по ночным комнатам и коридорам нашего дома, я замечаю в нём другие черты: то зубастый рот, то глаза, похожие на глаза дьявола, на глаза моего отца, то волосатый кулак с толстыми пальцами, то челюсть, окаймлённая моей собственной бородой.

А иногда перемены оказываются сложнее: у него вырастают острые, точно иголки, зубы, пальцы, как бритвы, или рот, как вращающаяся металлическая воронка.

Человек на потолке отбрасывает настоящие тени, которые иногда обретают свою, отдельную от него жизнь.

Много лет спустя змея вернулась. Я совсем не спала.

Мне предлагали болеутоляющие и транквилизаторы, чтобы погрузить меня в полумёртвое состояние, которое иногда принимают за горе, но которое им не является. Я отказалась их принимать. Я не хотела спать. Змеиные кольца свешивались с потолка и поднимались с пола, они скользили и шуршали, пока я не оказалась окружена ими со всех сторон. Тогда змеиная кожа растаяла и впиталась в мою кожу. Змеиная плоть облепила моё тело. Мир, увиденный сквозь тело змеи, стал насыщенно-зелёным: спокойный цвет.

— Безопасность, — шипела змея вокруг меня. — Ты в безопасности.

Всё, что мы рассказываем вам здесь, чистая правда.

Каждую ночь, следуя за человеком на потолке в комнаты, где спят мои дети, наблюдая, как он замирает над ними, касается их, целует их щёки чёрной лентой своего языка, я воображаю, что происходит с ними в эти мгновения, как он преобразует их сны.

Я воображаю, как он, подобравшись к постели моей младшей дочери, протягивает узкие чёрные пальцы, и они, словно нож в масло, входят в её череп, где меняют и двигают мысли, бросают семена идей, которые взойдут — к добру или к худу — годы спустя. Ей семь лет, и она художница. Её картины уже полны смысла, подробны, и она не боится рисковать: кошки у неё в форме сердечек, люди с перьями вместо волос, розы составлены из одних концентрических полукружий. Интересно, имеет ли к этому отношение человек на потолке?

Я воображаю, как он забирается в постель к моему младшему сыну, шепчет что-то ему на ухо, и чудесный характер моего ребёнка меняется навсегда.

Я воображаю, как он поднимается в мансарду и без звука проходит сквозь дверь комнаты, где спит моя старшая дочь, как он скользит вдоль её недвижного тела так тихо, словно это луч от фары проезжающего автомобиля крадётся по комнате, просеивая тени, и вот уже человек на потолке целует мою дочь и заражает её стремлениями, от которых ей никогда не избавиться.

Я воображаю, как он покидает наш дом, оставляя позади себя тень своей тени, не менее опасную, чем он сам, и летит на поиски нашего неуравновешенного старшего сына, находит его, наполняет его ум мыслями, над которыми он будет не властен, а мозг — галлюцинациями, на которые тот не сможет влиять, и навеки запирает его там, где он сейчас.

Я воображаю юношу, который нам не совсем сын, но гораздо больше, чем друг, который почти всё время живёт в другом мире и которому отчаянно хочется верить в то, что он не такой, как все, что он избран и ему предназначено изменить мир уже потому, что он так одинок. Он слышит голоса — не знаю, звучат ли они в его голове, заглушая голос человека на потолке, или это человек на потолке говорит с ним.

Каждую ночь с тех пор, как человек на потолке спустился вниз впервые, я следую за ним неотступно: сплю ли я, сижу ли в постели, отдыхаю в кресле или, замерев перед компьютерным экраном, щёлкаю клавишами, как одержимый, и жду, когда он проявится в моих словах.

Наша дочь-подросток видит кошмары. Я думаю, она видела их всегда. Когда она пришла к нам крохотной, насмерть перепуганной семилетней девочкой, страхи, должно быть, окружали её со всех сторон, днём и ночью.

Сейчас ей шестнадцать, и она по-прежнему многого боится. Но она сильна и мудра не по годам, и потому всегда идёт вперёд, навстречу тому, что её пугает. Я наблюдаю за ней и изумляюсь. Например, она боится серийных убийц, и вот она читает и перечитывает всё, что может найти о Теде Банди, Джеффри Домере, Джоне Уэйне Гейси. Она боится смерти, не в последнюю очередь из-за её соблазнов, и поэтому хочет открыть похоронное бюро или стать судебным фотографом — чтобы войти в царство смерти, увидеть, что делает мёртвое мёртвым, добыть свидетельства. Подойти так близко к страху, как только можно. Приблизиться к чудовищу. Изучить его. Приручить. Дать ему имя. Сделать частью себя.