Из одного окна были видны мокрые фасады Музеум-стрит, ярко-зелёные отложения на карнизах, лепные свитки и гирлянды, посеревшие от голубиного дерьма; из другого — кусок почерневшей башни с часами на церкви Св. Георгия в Блумсбери, копия могилы Мавзола[32], мрачная на фоне быстрых туч.

— Однажды я слышал, как эти часы били двадцать один раз, — сказал Спрейк.

— Могу поверить, — сказал я, нисколько не веря. — Как, по-твоему, мы могли бы выпить чаю?

С минуту он молчал. Потом рассмеялся.

— Я не буду им помогать, — сказал он. — Ты это знаешь. Да мне бы и не позволили. Всё, что делается в Плероме, — необратимо.

— Всё это было и прошло двадцать лет назад, Энн.

— Я знаю. Я это знаю. Но…

Она вдруг умолкла, а потом приглушённым голосом сказала:

— Ты не можешь зайти сюда ненадолго? На одну минуточку?

Дом, как многие в Пеннинах[33], был встроен прямо в склон холма. Почти вертикальный земляной срез, сделанный специально для этого, был на высоту двадцати-тридцати футов облицован сложенными без раствора камнями, чёрными от сырости даже в середине июля, припудренными лишайником и украшенными папоротником, словно дикий утёс. В декабре вода текла по ним день за днём, и, собираясь в каменном жёлобе внизу, наводила на мысль о неплотно закрытом на ночь кране. Вдоль всей задней стены дома шёл проход шириной фута в два, не больше, заваленный осколками черепицы с крыши и другим мусором. Мрачное местечко.

— Всё в порядке, — сказал я Энн, которая озадаченно вглядывалась в густеющие сумерки, склонив голову набок и поднеся полотенце ко рту так, словно боялась, что её сейчас стошнит.

— Оно знает, кто мы, — прошептала она. — Несмотря на все меры предосторожности, оно всё равно помнит нас.

Она вздрогнула, усилием воли оттащила себя от окна и начала так неловко лить воду в фильтр кофеварки, что я положил руку ей на плечи и сказал:

— Слушай, иди лучше посиди, а то ошпаришься. Я здесь всё закончу, а потом ты расскажешь мне, в чём дело.

Она колебалась.

— Ну, давай же, — настаивал я. — Ладно?

— Ладно.

Она прошла в гостиную и тяжело села. Одна из кошек прибежала в кухню и посмотрела на меня.

— Молока им не давай, — крикнула Энн. — Они уже пили утром.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я. — Я имею в виду, внутренне?

— Примерно так, как ты думаешь.

Она принимала пропранолол, но толку от него мало. Уменьшает головные боли вроде бы. Зато, в качестве побочного эффекта, вызывает усталость.

— Замедляет сердцебиение. Я прямо сейчас это чувствую. — Она смотрела на струйку пара, которая поднималась от её чашки, сначала медленно, а потом стремительно заплеталась, подхваченная лёгким сквозняком. В том же ритме рождаются и умирают крошечные водовороты на поверхности глубокой, спокойной реки. Медленное скольжение, внезапное завихрение. Безмятежность вдруг оборачивается массой противоречий, разрешить которые может лишь движение.

Я вспомнил, какой увидел Энн впервые: ей было тогда лет двадцать, невысокая, чувствительная, привлекательная девушка в мшисто-зелёном платье из джерси, выгодно подчёркивавшем талию и бёдра. Позже страх придал ей грубость. Развод прибавил седых нитей в колокольчике белых волос, и она, безжалостно обкорнав его, покрасилась в чёрный. Замкнулась. Раздавшееся тело приобрело какую-то упрямую, мускулистую тяжеловесность. Даже кисти её рук и ступни стали казаться больше.

«Не успеешь оглянуться, а ты уже старая, — говорила она. — Не успеешь оглянуться». Расставшись с Лукасом, она быстро уставала от всякого окружения; чуть не каждые полгода переезжала, но всегда недалеко, и всегда в точно такой же ветхий, жутко обставленный коттедж, так что поневоле закрадывалась мысль, уж не специально ли она ищет именно то, что её больше всего раздражает и мучает; и всё время старалась свести свою табачную норму к пятидесяти сигаретам в день.

— Почему Спрейк так и не помог нам? — спросила она меня. — Ты, наверное, знаешь.

Спрейк выудил из пластмассового таза для посуды пару чашек и положил по пакетику чая в каждую.

— Только не говори мне, что ты тоже испугался! — сказал он. — От тебя я ожидал большего.

Я покачал головой. Я сам не знал, испугался я или нет. И до сих пор не знаю. Чай, заварившись, приобрел отчётливый жирный вкус, будто его поджарили. Я заставил себя выпить половину, а Спрейк всё это время насмешливо наблюдал за мной.

— Тебе бы лучше присесть, — сказал он. — Ты совсем измотался.

Когда я отказался, он пожал плечами и продолжил разговор с того самого места, на котором нас прервали в «Тиволи».

— Никто их не обманывал и не обещал, что это будет просто. Если хочешь добиться чего-нибудь от эксперимента вроде этого, то надо не паниковать и смело идти на риск. А будешь осторожничать, вообще ничего не получишь.

Он вдруг задумался.

— Я видел, что бывает с людьми, которые теряют голову.

— Не сомневаюсь, — сказал я.

— Некоторых потом узнать трудно.

Я поставил свою чашку.

— Я этого знать не хочу, — сказал я.

— Ну, ещё бы.

Он улыбнулся сам себе.

— Нет, они живы, — сказал он тихо, — если ты об этом.

— Это ты нас во всё впутал, — напомнил я ему.

— Вы сами впутались.

Большую часть света, проникавшего в комнату с улицы, тут же поглощали тусклые зелёные обои на стенах и липкий на вид жёлтый лак мебели. Остатков хватало, чтобы осветить мусор на полу, смятые и обожжённые страницы машинописи, обрезки волос, сломанные мелки, которыми прошлой ночью что-то чертили на облупленном линолеуме; тут свет умирал окончательно. Я знал, что Спрейк играет со мной в какую-то игру, но в чём она состоит, не понимал; не мог сделать усилие. В конце концов ему пришлось сделать его за меня.

Когда я сказал ему, стоя у двери:

— Однажды тебе всё это надоест, — он только ухмыльнулся, кивнул и посоветовал:

— Возвращайся, когда будешь знать, чего хочешь. Избавься от Лукаса Фишера, он профан. Девчонку приводи, если надо.

— Да пошёл ты, Спрейк.

Провожать меня вниз, на улицу, он не стал.

В тот же вечер мне пришлось сказать Лукасу:

— От Спрейка мы ничего больше не услышим.

— Господи, — вымолвил он, и мне показалось, что он сейчас заплачет. — Энн так плохо себя чувствует, — продолжал он шёпотом. — Что он сказал?

— Забудь его. Он не может нам помочь.

— Мы с Энн собираемся пожениться, — выпалил Лукас.

Что я мог поделать? Я не хуже его самого знал, что они идут на это только из нужды в поддержке. Так надо ли было заставлять его признавать очевидное? Кроме того, я сам уже едва держался на ногах от усталости. Нечто вроде дефекта зрения, неоновый зигзаг, похожий на маленькую яркую лестницу, то и дело вспыхивал в моём левом глазу. Поэтому я поздравил Лукаса и постарался поскорее переключиться на что-нибудь другое.

— Спрейк панически боится Британского музея, — сказал я. — В каком-то смысле мне его даже жалко.

В детстве я тоже его ненавидел. Разговоры, эхо голосов, шагов, шелеста одежды — всё поднималось к его высоченному потолку и застывало там неясным бормотанием и вздохами, — размытыми, подтаявшими обрывками значений, — и от этого казалось, будто тебя заперли в заброшенном бассейне. Позже, в отрочестве, я стал бояться огромных бесформенных голов в двадцать пятом зале, неопределённости надписей под ними. Я ясно видел, что там было сказано: «Голова царя из красного песчаника»… «Голова колоссальной фигуры царя из красного гранита», но что было передо мной на самом деле? Безликий, деревянный Рамзес вечно торчал в нише у двери в уборную, Рамзес, вынужденный опираться на палку, — потрескавшийся сифилитик, так долго странствовавший по миру, что в пути его изгрызли черви, обречённый безнадежно сражаться со временем и дальше.

— Мы хотим уехать на север, — сказал Лукас. — Подальше от всего этого.

вернуться

32

Мавзол, или Мавсол, — царь Карии в 377–353 гг. до н. э., чей великолепный надгробный памятник в Галикарнасе был назван мавзолеем и причислен в древности к чудесам света. (Прим. пер.)

вернуться

33

Пеннины — невысокие горы в северной Англии и южной Шотландии. (Прим. пер.)