– Земле – да! Любви – нет! – провозгласил доктор Нарликар, слегка запинаясь; мой отец снова налил ему.
В последние дни 1956 года мечта о земле, отвоеванной у моря с помощью тысяч и тысяч больших бетонных тетраподов, – та самая мечта, которая и послужила причиной замораживания, а теперь заменяла отцу сексуальную активность, замороженную вместе с активами, – эта мечта вот-вот, казалось, готова была воплотиться в жизнь. Но на этот раз Ахмед Синай тратил деньги осторожно; на этот раз он скрывался на заднем плане, и его имя не значилось ни в каких документах; на этот раз он усвоил урок замораживания и решил привлекать к себе как можно меньше внимания; так что, когда доктор Нарликар предал его, внезапно умерев и не оставив ни единой записи об участии моего отца в производстве тетраподов, Ахмед Синай (склонный, как мы уже видели, теряться перед лицом катастрофы) был, словно пастью длинного, извивающегося змея, поглощен бездной упадка, из которой так и не выбрался до тех пор, пока, в самом конце своих дней, не влюбился в собственную жену.
Вот какую историю рассказывали в имении Месволда: доктор Нарликар пошел навестить друзей, живших неподалеку от Марин-драйв; возвращаясь домой, он решил прогуляться до Чаупати-бич, съесть бхел-пури[76], выпить кокосового молока. Бодро шагая вдоль волнореза, он догнал хвост марша языков: процессия не спеша продвигалась вперед, мирно распевая песни. Доктор Нарликар подошел к тому месту, где с разрешения муниципального совета был его стараниями поставлен у волнореза один-единственный символический тетрапод – некая икона, священный образ, предвещающий грядущие дни; и тут он заметил нечто, буквально лишившее его рассудка. Кучка нищенок столпилась вокруг тетрапода; женщины совершали «пуджу»{130}. Они зажгли масляные светильники у подножия означенного предмета; одна нарисовала символ ОМ{131} на поднятой лапе; распевая молитвы, тетки подвергали тетрапод тщательному, благоговейному омовению. Чудо техники было превращено в лингам{132} Шивы; доктор Нарликар, борец с плодородием, прямо-таки осатанел от такого зрелища; ему казалось, будто все вековые, темные, приапические{133} силы древней плодовитой Индии обрушились на стерильную красоту бетона, символ двадцатого столетия. На бегу он осыпал молящихся теток яростной бранью, нестерпимо сияющий в своем гневе; затем пинками расшвырял их маленькие светильники; и, говорят, даже попытался оттолкнуть теток. И это все увидели участники марша языков.
Участники марша языков услышали выражения, сорвавшиеся с его уст; они замедлили шаг, подняли голоса в защиту женщин. Стали потрясать кулаками, клясться всеми богами. И тут наш добрый доктор, ослепленный гневом, повернулся к марширующим и прошелся по поводу их общей борьбы, обстоятельств их рождения и поведения их сестер. Над набережной нависла тишина, все подпали под ее власть. Тишина направила шаги марширующих к исполненному сияния гинекологу, который стоял между тетраподом и воющими тетками. В тишине руки марширующих протянулись к Нарликару, а тот, не нарушая молчания, вцепился в четвероногое бетонное чудо, от которого его пытались оторвать. В абсолютном безмолвии страх придал доктору Нарликару силы бюрократа, что цепляется за свое место; руки его буквально прилипли к тетраподу; доктора и его творение было невозможно разъять. Тогда марширующие занялись тетраподом… в молчании начали раскачивать его; без единого звука общие усилия бессчетной толпы одолели его вес. В тот вечер, охваченный демоническим покоем, тетрапод покачнулся, готовясь первым из ему подобных кануть в глубокие воды и начать великое дело приращения земли. Доктор Суреш Нарликар, разинув рот в беззвучном «А», распластался по бетону, словно фосфорецирующий моллюск… человек и его четвероногое чудо рухнули в воду без единого шороха. Всплеск воды разрушил чары.
Говорят, когда доктор Нарликар упал и был раздавлен насмерть своим любимым детищем, найти тело не составило труда, ибо оно сияло, как пламя, посылая свой свет из глубины.
«Ты знаешь, что тут творится?» – «Эй, послушай, в чем дело?» – дети, и я в их числе, столпились у изгороди, за которой начинался сад виллы Эскориал, где находилась холостяцкая квартира доктора Нарликара; и хамал Лилы Сабармати, напустив на себя торжественный вид, сообщил нам: «Принесли домой его смерть, завернутую в шелка».
Мне не позволили увидеть смерть доктора Нарликара, увитую шафрановыми цветами, лежащую на жесткой, узкой кровати, но я все равно обо всем узнал, потому что вести разлетелись далеко за пределы этой комнаты. Больше всего я узнал от слуг имения, для которых было естественно в открытую говорить о смерти и которые, наоборот, редко распространялись о жизни, ибо в жизни все и так очевидно. От посыльного самого доктора Нарликара я узнал, что смерть, поглотившая огромное количество воды, приобрела ее качества: она стала текучей и выглядела то счастливой, то печальной, то безразличной, судя по тому, как падал свет. Тут вмешался садовник Хоми Катрака: «Опасно смотреть на смерть слишком долго, иначе в тебя попадет ее частица, и ты уйдешь с ней внутри и только потом об этом узнаешь». Мы стали расспрашивать: «Узнаем? Как узнаем? По чему узнаем? Когда?» И Пурушоттам-садху, который впервые за много лет вылез из-под садового крана на вилле Букингем, сказал: «Смерть заставляет живых слишком ясно видеть самих себя; побывав рядом с нею, живой начинает выпячивать себя». Столь необычайное заявление было и в самом деле подкреплено фактами, ибо няня Токси Катрак Би-Аппа, которая помогала обмывать тело, сделалась еще более крикливой, злобной, страшной, чем раньше; кажется, все, кто видел, как смерть доктора Нарликара лежала для всеобщего обозрения, испытал это на себе; Нусси Ибрахим поглупела еще больше и стала еще более походить на утицу, а Лила Сабармати, жившая прямо над смертью и помогавшая убирать для нее комнату, предалась распутству, которое всегда таилось в ней, и пошла по той дорожке, в конце которой ее встретили пули, а ее муж, командор Сабармати, регулировал уличное движение на Колабе с помощью невиданного жезла…
Но наша семья осталась в стороне от смерти. Отец отказался пойти почтить память покойного и никогда больше не произносил имени усопшего друга, называя его не иначе как «этот предатель».
Два дня спустя, когда новость появилась в газетах, доктор Нарликар внезапно оброс чудовищных размеров семейством, состоящим из одних женщин. Всю свою жизнь он был холостяком и женоненавистником, а после смерти его поглотило море крикливых, всезнающих великанш, которые сползлись из неведомых городских трущоб, с молочных ферм Амула, где они доили коров, из билетных касс кинотеатров, из уличных киосков с содовой водой, из несчастливых браков; в тот год процессий и шествий женщины Нарликара тоже устроили настоящий парад; чудовищный поток несоразмерных бабищ потек на наш двухэтажный холм, настолько запрудив квартиру доктора Нарликара, что снизу, с улицы, можно было видеть их локти, торчащие из окон, и зады, свисающие с веранды. Неделю никто не мог уснуть, ибо воздух содрогался от воя женщин Нарликара; но вопли воплями, а тетки эти на деле оказались столь же ушлыми, как и на вид. Они взяли на себя руководство родильным домом; они вникли во все деловые бумаги; и они с чистой душой не моргнув глазом отстранили моего отца от тетраподов. После всех этих лет он остался ни с чем, с дырой в кармане; а женщины отвезли тело Нарликара в Бенарес и там кремировали, и один из слуг имения шепнул мне, что, как они слышали, пепел доктора был развеян в сумерки над водами Священной Ганги возле Маникарника-гхат и не потонул, а поплыл по волнам крошечными светлячками; а когда пепел вынесло в море, это странное свечение, должно быть, приводило в трепет бывалых капитанов.