…Дело было сразу после полуночи, на улицах фейерверки и толпы, рев многоголового чудища, я это сделала ради моего Жозефа, сахиб, только, пожалуйста, не отправляйте меня в тюрьму, посмотрите на мальчика, он хороший мальчик, сахиб, я бедная женщина, сахиб, один раз я ошиблась, на одну минуточку за столько-столько лет, только не в тюрьму, не в хана, сахиб, я уйду, одиннадцать лет я отдала, но теперь уйду, сахиб, только он хороший мальчик, сахиб, не отсылайте его, сахиб, после одиннадцати лет он уже ваш сын… О, мальчик мой, солнышко мое, о, Салем, месяц мой ясный, ты должен знать, что отцом твоим был Уинки, а мать твоя умерла…
Мари Перейра выбежала из комнаты.
Ахмед Синай сказал далеким, каким-то птичьим голосом: «Там, в углу, мой старый слуга Муса, который когда-то пытался меня обокрасть».
(Может ли какое-либо повествование выдержать столько чудес за такое короткое время? Я бросаю взгляд на Падму; та разинула рот, будто рыба на песке).
Жил да был когда-то слуга, обокравший своего господина, и поклялся он, что неповинен в краже, и сказал: «Да поразит меня проказа, если я лгу». И выяснилось, что он лгал. И был он с позором выгнан, но я говорил вам, что Муса – это бомба с часовым механизмом, и вот он вернулся, и раздался взрыв. Муса и в самом деле заразился проказой и вернулся из молчания всех этих лет, дабы умолять моего отца о прощении, дабы снять с себя свое собственное, им самим накликанное проклятие.
…Кого-то назвали Богом, хотя он вовсе Богом и не был; кого-то еще приняли за призрака, а он не был призраком; а кто-то третий обнаружил, что, хотя его и зовут Салем Синай, он вовсе не сын своих родителей…
– Я тебя прощаю, – сказал Ахмед Синай прокаженному. После этого дня Ахмед излечился от одного из своих наваждений; он больше никогда не пытался припомнить собственное (и совершенно вымышленное) фамильное проклятие.
– Я не мог рассказать об этом по-другому, – говорю я Падме. – Слишком мучительно; я должен был выпалить все единым духом, все эти безумные речи так, как есть.
– О, господин, – ревет Падма, не находя слов. – О, господин, господин.
– Да ладно тебе, – говорю я. – Это старая история.
Но слезы Падмы не обо мне; на время она забыла о том-что-вгрызается-в-кости-под-кожей; Падма плачет о Мари Перейре, к которой, как я уже говорил, она питает особую слабость.
– И что же случилось с ней? – спрашивает Падма с красными глазами. – С этой Мари?
Меня охватывает неизъяснимый гнев. Я ору: «Сама у нее спроси!»
Спроси у нее, как отправилась она домой, в город Панджим в Гоа, как рассказала престарелой матери о своем позоре! Спроси, как мать ее обезумела от стыда (что было вполне уместно, ибо в то время все старики посходили с ума!) Спроси, кинулись ли дочь и старая мать бродить по улицам в поисках прощения? И не случилось ли это как раз в тот день, который бывает раз в десять лет, когда мощи святого Франциска Ксаверия{184} (столь же священная реликвия, как и волос Пророка) вынимают из раки в соборе Бом Жезу и проносят по городу? И не оказались ли Мари и старая, потерявшая разум миссис Перейра прижаты к катафалку; не была ли старая леди вне себя от горя из-за дочкиного преступления? И не подобралась ли старая миссис Перейра, вопя: «Хай! Ай-хай! Ай-хай-хай!» – к самому гробу, чтобы поцеловать ногу Святых Мощей? И не объяло ли ее среди неисчислимых толп священное неистовство? Спроси! Было ли так, что, повинуясь дикому своему порыву, она обхватила губами большой палец на левой ноге святого Франциска? Сама спроси: верно ли, что матушка Мари Перейры откусила святому большой палец?
– Как это? – воет Падма, убоявшись моего гнева. – Как это – сама спроси?
…И это тоже правда: разве газетчики все выдумали, когда сообщили о том, как на старую леди обрушилась Божья кара; когда приводили церковные источники и свидетельства очевидцев, в которых описывалось, как старуха превратилась в твердый камень? Не веришь? Сама спроси у нее, правда ли, что святые отцы возили каменную фигуру старухи по городам и весям Гоа, дабы показать, какое наказание ожидает тех, кто непочтителен к святым? Спроси: не видали ли эту фигуру одновременно в нескольких деревнях, и что это было – доказательство обмана или очередное чудо?
– Ведь знаешь, что спросить не у кого, – завывает Падма… – но я, чувствуя, что ярость моя утихает, не хочу больше никаких откровений: для одной ночи хватит.
Итак, если без прикрас: Мари Перейра нас покинула и уехала к матери в Гоа. Но Алис Перейра осталась; Алис сидела с Ахмедом Синаем в офисе, и печатала на машинке, и приносила закуски и шипучие напитки.
Передвижения перечниц
Я был вынужден прийти к выводу, что Шива, мой соперник, мой брат-подменыш, не должен больше допускаться на форум, происходящий в моем уме; по причинам, должен признаться, низменного порядка. Он, я боялся, обнаружит то, что мне определенно не удастся от него скрыть – тайну нашего рождения. Шива, для которого мир заключался в вещах, для которого история объяснялась лишь беспрестанной борьбой одного-против-всех, стал бы, несомненно, отстаивать право своего рождения; ужасаясь одной мысли о том, что мой антагонист с узловатыми коленками заменит меня в голубой спаленке моего детства, а я волей-неволей угрюмо сойду с двухэтажного холма и побреду в северные трущобы; отказываясь признать, что пророчество Рамрама Сетха предназначалось сыну Уинки; что это Шиве, а не мне писал премьер-министр; Шиве рыбак указывал на далекое море… короче, придавая больше значения моему одиннадцатилетнему сыновнему стажу, чем кровному родству, я решил, что мой склонный к разрушению и насилию двойник никогда больше не станет участвовать во все более беспокойных и бурных заседаниях Конференции Полуночных Детей; что я буду хранить свой секрет – бывший секрет Мари – пуще жизни.
В тот период бывали ночи, когда я вообще не собирал конференцию – и не из-за того малоудовлетворительного оборота, который она приняла, а просто потому, что знал: нужно, чтобы прошло время и остыла кровь, и тогда я смогу заключить свое новое знание в пределы, недосягаемые для детей; я даже был уверен, что у меня это получится… но Шивы я боялся. Самый яростный и могучий из детей, он мог проникнуть туда, куда другим не было ходу… Так или иначе, я начал избегать своих собратьев-детей, а потом вдруг стало уже слишком поздно, потому что, изгнав Шиву, я сам неожиданно и стремительно был отправлен в изгнание, откуда не мог больше поддерживать связь с пятью с лишком сотнями коллег: меня через воздвигнутую Разделом границу забросили в Пакистан.
К концу сентября 1958 года траур по моему дяде Ханифу Азизу завершился; и, словно по волшебству, пыльное облако, окутавшее нас, прибил к земле благословенный ливень. Вымывшись, надев свежевыстиранные вещи, включив вентиляторы, мы вышли из ванных комнат преисполненные, пусть на короткое время, иллюзорного оптимизма чистых, пахнущих мылом людей; и обнаружили пыльного, немытого Ахмеда Синая: с бутылкой виски в руке, с глазами, налитыми кровью, он поднимался, покачиваясь, из своего офиса, влекомый безумными джиннами. Он сражался, в своем отвлеченном мире, с немыслимой правдой, которую обрушили на него откровения Мари; и, воспринимая все через искажающую призму алкоголя, поддался неописуемому гневу, который был направлен не в удаляющуюся спину Мари, не на подменыша, затесавшегося в семью, а на мою мать – то есть, я должен был бы сказать, на Амину Синай. Возможно, зная, что следует попросить у нее прощения, но не желая этого делать, Ахмед поносил жену час за часом в присутствии ее остолбеневшей родни; я не стану повторять, как он ее называл и чем именно предлагал теперь заняться. Но в конце концов вмешалась Достопочтенная Матушка.
– Однажды, дочь моя, – изрекла она, не обращая внимания на непрекращающуюся ругань Ахмеда, – мы с твоим отцом, как-его, сказали тебе, что нет стыда в том, чтобы оставить недостойного мужа. И теперь я повторю: ты живешь, как-его, с человеком несказанной низости. Уходи от него; уходи прямо сейчас и забирай детей, как-его, чтобы они не слышали брани, которую он изрыгает из своих уст, словно грязная тварь из, как-его, сточной канавы. Забирай, говорю, детей, как-его – обоих твоих детей, – заключила она, прижимая меня к груди. Раз Достопочтенная Матушка меня узаконила, никто не осмелился перечить ей; теперь, когда прошло уже столько лет, мне кажется, что даже моего проклинающего всех и вся отца впечатлило то, как она заступилась за одиннадцатилетнего сопливого мальчишку.