— Посмотрим, что завтра будет, — окончил он, прощаясь.

Мадам Фрон, проводив доктора, вернулась в лазарет и долго ходила из одной комнаты в другую. Долго еще слышался то в одной, то в другой комнате ее сдержанный до шепота строгий голос.

— Не болтать, вам говорят. Если вы сами не хотите спать, не мешайте по крайней мере тем, кому нужен покой. Вы дождетесь, что я переведу вас в отдельную комнату!

В десятом часу все успокоились. Казалось, все спали. Мадам Фрон, обойдя в последний раз свое, как ей казалось, безмолвное, сонное царство, ушла в свою комнату.

В комнате, где лежала Катя, было совершенно тихо, только время от времени слышались шаги мадам Фрон, осторожно, в мягких туфлях проходившей по спальне. Катя лежала с закрытыми глазами, но не спала. Тяжелые, беспокойные мысли назойливо лезли ей в голову. От этих мыслей она чувствовала томительную боль под ложечкой и то неприятное ощущение, которое она называла замиранием сердца.

«Господи! Уж не с мамой ли что-нибудь! — думала она. — Что если она опять заболела? Мариша не услышит. Она никогда не слышит. Вдруг с ней повторится припадок, а она одна, совсем одна. Не может же Александра Семеновна не спать ночью. Господи! Если бы только хоть взглянуть на нее. Бедная мамочка!»

И Катя крестилась и молилась о матери, а боль под ложечкой и томление в сердце не унимались. «Если б уснуть только! Завтра, может быть, мама сама приедет. Александра Семеновна обещала ее привезти… Лучше не думать», — говорила себе Катя… И она лежала, решив ни о чем не думать…

«Варя! — вдруг мелькало у нее в уме, и беспокойство, или, вернее, то неприятное томление, которое часто объясняют себе предчувствием чего-нибудь недоброго, усиливалось. — Может быть, Варя упала с кровати, испугалась или расшиблась… Плачет теперь… Или девочки ее обидели. Они все уже большие. Маленьких здесь почти совсем нет. Как ей, бедной, теперь страшно, если она тоже не спит!.. Нет, верно, с ними спит горничная, ведь нельзя же их одних оставлять… И здесь, у нас в комнате, конечно, есть горничная. Мало ли что может понадобиться…»

Катя открыла глаза, осторожно приподняла голову и повернула ее в ту сторону, где стояла кровать Нади Вязниной.

— Вы тоже не спите? — коснулся ее слуха еле слышный шепот.

В комнате было почти темно, и только ее середина чуть освещалась тусклым огоньком свечки, горевшей в высоком, аршина [45] на полтора от пола, жестяном подсвечнике.

Катя узнала голос Нади Вязниной и, пристально вглядевшись, различила в темноте сидевшую на постели темную фигуру.

— А вы давно проснулись? — спросила так же тихо Катя.

— Я еще не засыпала. Я иногда до утра не могу уснуть.

— О-о-о! Отчего же? Вы боитесь?

— Нет, а вы?

— Я до сих пор не думала о страхе, но эта длинная-длинная, почти пустая комната, эта темнота, этот странный свет и круг посередине… А потом еще так холодно, — прошептала Катя с легкой дрожью в голосе.

— Хотите я перейду на постель рядом с вами?

— Ах, если б это было можно! — произнесла почти громко Катя, забывшись.

— Тише!.. Что вы?!

Обе на минуту замолкли.

— Вам правда холодно? — спросила Надя, убедившись что все спокойно.

— Да… Как жаль, что нечем укрыться, у меня даже зубы стучат.

— Постойте, я переложу подушки, перейду на эту постель, а потом разбудим дежурную. Она вон там, в комнате рядом. Она даст вам еще одеяло.

Надя неслышно встала, накрыла свою постель, сравняла ощупью одеяло, переложила подушки с незанятой постели на свою, а свою на их место, открыла одеяло и мигом очутилась на постели рядом с Катей.

— Здравствуйте! — сказала она, протягивая ей руку, и Катя крепко сжала ее руку в своих. — Разбудим дежурную, хотите?

— Нет, — ответила Катя, не выпуская ее руки. — Если вы можете, натяните мне одеяло повыше на плечи. Я думаю, если я завернусь в него хорошенько, то согреюсь, а то она придет и, пожалуй, велит вам уйти на ту кровать.

Надя живо очутилась возле своей новой подруги, накрыла ее, подоткнула одеяло, поцеловала и, щелкая зубами и зевая, прыгнула в свою постель и спряталась с головой под одеяло. Через минуту она высунула голову и спросила.

— Вы согрелись?

— Я — да…

— Знаете, ведь я башмаки-то оставила там, а пол — как лед.

— Ай-ай-ай! Как же можно! — сказала Катя, приподняв голову и протягивая ей руку. — Это вы из-за меня!

— Закройтесь и не шевелитесь. Да согрелись вы, или все еще холодно?

— Нет, merci, мне теперь лучше. Скажите, лазаретная дама, или начальница, кажется, приходит сюда ночью?

— Зачем? Если случится что-нибудь особенное, или приведут кого-нибудь, чего почти никогда не случается, ей дадут знать. Ну, тогда она придет, а так — нет. Что ей тут делать? Она придет теперь утром, в восемь часов.

— А как же вы-то?

— Я? Я перенесусь на свое место, а завтра попрошу, чтобы она позволила мне перейти на эту постель. Ей все равно, и она никогда не придирается.

— А эта, не знаю, как ее зовут, ваша соседка, не рассердится на вас за то, что вы перешли?

— Пусть сердится. Она сама меня все время сердила.

— Вы рассердились на нее за вашу даму, кажется? Скажите, за что она ее не любит? — спросила Катя.

— За что? — переспросила девочка с раздражением. — Да за то, что мадемуазель Милькеева никому не потакает. За то, что она всегда как-то все видит и все знает, и если она поймает на чем-нибудь выпускную или кофушку [46], ей все равно, она не спустит. А они привыкли вольничать. У них, да еще в том классе, где ваша сестра, дамы — курицы, при которых хоть на головах ходи. Норкиной, их даме, еще надо льстить, говорить глупости, показывать обожание, а Якуниной… — Надя махнула рукой, — этой ничего не надо, ее как будто и вовсе нет. Но, по-моему, классной дамы лучше мадемуазель Милькеевой и быть не может, хотя многие, очень многие ее не терпят и боятся! Уф! Я уверена, если бы нам вместо нее дали Норкину или Якунину, наш класс был бы далеко не тем, что он теперь. Говорят, мадемуазель Милькеева «невозможная педантка». Не знаю. Правда, попадись ей в чем-нибудь, она накажет строже, может быть, нежели кто-нибудь, но уж зато даром никогда никого не наказывает и «своих» в обиду никому не дает.

— Как же так? — спросила Катя. — Она своих в обиду не даст, а если поймает чужих, наказывает?

— Не-ет, вы этого еще не понимаете! Она и чужих не станет наказывать. Что ей за радость? Она только не станет смотреть сквозь пальцы, не скроет ни за что. Поймает и приведет там к кому следует, или как они говорят: «сфискалит и поднимет историю». Да вот теперь у нас история — страсть! Я вам говорю это по секрету.

Надя перевесила голову через кровать и, нагнувшись почти к уху Кати, прошептала еще тише, чуть шевеля губами:

— Старшие съели у себя в дортуаре стену.

— Как съели? — живо перебила Катя, которую эта стена смутила и заинтересовала еще прежде, когда она случайно подслушала разговор.

— Как? Кто их знает! Съели и наказаны! Без родных на целый месяц. Уже третий день разборка идет! Многие и из других классов замешаны, и говорят, что открыла это дело мадемуазель Милькеева. Ну, конечно, все и злятся теперь на нее.

— А вы видели эту стену когда-нибудь? — спросила Катя с любопытством.

— Еще бы! В тот день, как меня сюда, в лазарет, вели. Но тогда она была совсем целой.

— Удивительно! — произнесла Катя с неподдельным изумлением. — Какая же это была стена?

— Какая? Право, не знаю. Конечно, самая обыкновенная. Да я, впрочем, и не знаю, которую они съели. У них, как и в других дортуарах, было четыре стены…

— Но знаете, я думаю, что это пустяки. Рассказывают так, ради шутки… — решилась высказать свое предположение Катя.

— Не-ет! Какие тут шутки! Это правда. Да я, впрочем, нисколько и не удивляюсь. Вы еще не знаете, что они могут есть! Я сама видела, как едят грифель, мел, карандаши. Угли вытаскивают потихоньку из печки и едят. Да вот посмoтрите завтра, когда придут на перевязку. Там есть одна больная, толстая такая, Корина, я вам ее покажу. Она не может пройти мимо стола, чтобы не схватить горсть муки. Схватит и так набьет себе рот, что того и гляди задохнется. Только я никак не могу понять, как они ухитрились стену съесть… И хотела бы знать, сколько они съели и много ли осталось. А что если бы они вздумали все стены съесть? Ведь нас бы тогда, наверное, по домам распустили! — сказала девочка и засмеялась.

вернуться

45

Аршин — старинная мера длины, равная 0,7 метра.

вернуться

46

Младшие воспитанницы носили коричневые, или кофейные, форменные платья, за это их называли «кофушками».