— Выйди, Леночка! Ступай в класс, там готовь уроки, — сказала с неудовольствием Елена Антоновна, и, поджав губы, подняла глаза к потолку. Жест, выражавший и нетерпение, и вынужденную покорность судьбе.
Девочка собрала со стола книги и вышла.
— Елена Антоновна, — начала прямо мадемуазель Милькеева, — я вижу, что вам уже известно о том, что я сделала замечание вашей Буниной и не позволила ей мудрить над новенькой, приведенной сегодня.
— Мне известно даже гораздо более, — раздраженно ответила мадам Якунина, — и, к сожалению, известно сегодня не первый день, что вы пользуетесь любыми средствами, чтобы каким-нибудь образом подвести меня под неприятность.
— Подвести?! Я хочу вас подвести? Для чего и как? — спросила с искренним удивлением Марина Федоровна, никак не ожидавшая такого обвинения.
— Для чего? Это вам самой лучше известно. Думаю, для того, чтобы показать начальству, какие непорядки во всех классах, а только у вас всегда все исправно. А как? Да всеми возможными и невозможными средствами, ничем не стесняясь…
Она махнула рукой.
Услышав эти слова, ошеломленная Марина Федоровна замерла. Нередко и прежде ей приходилось спорить и защищать свои поступки, но никто никогда не взводил на нее таких обвинений. Она с минуту стояла и растерянно смотрела в лицо потерявшей самообладание Елены Антоновны.
— Мадам Якунина, — сказала она наконец, и губы ее судорожно передернулись, — чтобы говорить такие вещи, надо иметь какое-нибудь основание… Вам, точно так же как и всем в доме, известно, что до этой минуты я никогда, ни при каких обстоятельствах не доводила до ведома начальницы ничего, не касавшегося непосредственно моего класса. Прошу вас припомнить хотя бы один случай, когда я, поймав воспитанницу не моего класса в какой бы то ни было шалости или погрешности, сообщила о том кому-нибудь, кроме ее дамы. Скажите, наконец, виновата ли я в том, что я вижу и слышу то, чего другие не видят и не слышат?… Да вот, например… — она понизила голос до шепота, — вы ничего не замечаете, а я уже давно слышу, что за дверью наш разговор подслушивают…
Договорив последние слова, Марина Федоровна неожиданно быстро подошла к двери, живо распахнула ее, и в комнату, стремглав, влетела пепиньерка Бунина. А Леночка и еще какая-то взрослая воспитанница едва удержались на пороге.
Все три барышни сконфузились, растерялись и с минуту оставались неподвижными, с выражением изумления и испуга на лицах. Не менее их растерялась и сама Елена Антоновна. Она вскочила с дивана и застыла с остановившимися глазами и протянутой перед собой рукой.
— Э-это что? — наконец проговорила она.
Подбежав к Леночке, она схватила ее за руку, протащила несколько шагов по комнате и, с силой пригнув девочку к полу, заставила встать на колени. Когда она затем подняла свое бледное рассерженное лицо, ни пепиньерки, ни воспитанницы в комнате не было, а мадемуазель Милькеева стояла у окна, к ней спиной и, казалось, что-то внимательно рассматривала.
Она смотрела на сторожа, который расчищал метлой покрытую талым снегом и посыпанную тонким слоем песка дорожку, смотрела и думала: «И это по их понятиям воспитание! Без объяснения, в сердцах, толчок, шлепок, а пройдет досада — нежности, чуть не извинения перед ребенком…»
Марина Федоровна отошла от окна и, стараясь не смотреть на стоявшую на коленях Леночку, вышла из комнаты. «Как тут быть? — думала она, проходя медленно по дортуарам. — Оставить это так? Немыслимо! Жаловаться?…» Она махнула рукой.
Долго еще ходила Марина Федоровна взад и вперед по своей комнате, как вдруг шум и движение в дортуаре привлекли ее внимание. «Уже!» — сказала она вслух и посмотрела на часы. В эту минуту кто-то робко постучал в дверь.
— Ты, Наташа? — произнесла мадемуазель Милькеева и отворила дверь.
Перед ней стояла темноволосая девочка лет двенадцати с открытым взглядом.
— Ну, как дела? — спросила ее Марина Федоровна, видя по веселому выражению лица, что все обстоит благополучно.
— Ни одной тройки! — ответила торжественным голосом Наташа, показав свои белые, как жемчуг ровные зубы, и скромно добавила: — У Зимен, Луниной и у меня четыре с крестом [66].
Мадемуазель Милькеева с любовью посмотрела на девочку и молча провела рукой по ее пухлой розовой щечке.
— Посмотрим, кто теперь отличится! — сказала она, улыбаясь. — Скажи, мой друг, чтобы шли скорее, мне сегодня недосуг.
Подойдя к письменному столу, она села, выдвинула ящик, достала тетрадь в толстой синей обложке, положила ее перед собой, открыла, расправила рукой страницу, посмотрела перо, открыла чернильницу и ждала с минуту.
Отворилась дверь, и в нее стали входить поодиночке и гурьбой девочки лет двенадцати-тринадцати. У каждой был небольшой мешочек из темно-синей материи. Одни держали свои мешочки в руках; другие, повесив их на левую руку, усерд но вязали, наморщив лбы; третьи, проводя спицей по своей работе и глубокомысленно шевеля губами, что-то считали про себя.
Наташа стояла первой по алфавиту и потому подошла первой. Она подала Марине Федоровне свой наполовину связанный нитяный чулок и нерешительно подняла на нее глаза.
Марина Федоровна посмотрела в книгу, потом на работу и наконец в лицо девочки.
— Ай-яй-яй! — сказала она, покачивая головой. — Что же это? Опять кверху шире!
— Я уж и петли притягивала, и спуски делала на месте, а он все шире, да шире, — сказала девочка, сделав жалкую мину.
— Распусти, мой друг, еще раз, что же делать. А я попробую тебе дать другие спицы. Распусти вот до этого ряда.
Мадемуазель Милькеева показала ей что-то на чулке, что-то отметила в тетради и вздохнула:
— Когда распустишь, положи ко мне на стол, я подберу спицы.
Затем она обратилась к следующей девочке, потом к третьей, и так стали одна за другой подходить остальные. Одну классная дама хвалила, другой делала замечание, третьей серьезно выговаривала, и дети выходили из комнаты с различными выражениями на лицах. Одни, веселые, шли, улыбаясь, вприпрыжку; другие, довольные, спокойно и медленно; третьи, сердитые и обиженные, рассматривали свою работу, как бы не веря тому, что она действительно плоха. Некоторые, нахмурив брови и не глядя перед собой, с досадой распускали все навязанное за день.
За всей этой сценой уже некоторое время внимательно следила стоявшая у двери комнаты высокая, стройная, черноволосая и черноглазая женщина средних лет в синем кашемировом платье и темной шали, накинутой на плечи.
Дети, проходя мимо, делали ей реверанс. Она же, приветливо отвечая на их поклоны, задирала их. Одной грозила пальцем, другую гладила по голове, насмешливо приговаривая: «Умница, тебя хвалит вся улица», третьей молча делала гримасу.
— Что? Zum Kuсkuk? [67] — сказала она, поймав и удерживая за пелеринку девочку, которая с досадой обрывала нитки, распуская свою неудачную работу.
Но при этом она так весело и ласково посмотрела на всех, что все, и счастливицы и обиженные, отвечали ей улыбкой.
Прошло более получаса. Черноволосая дама начала терять терпение и стала прохаживаться от двери комнаты мадемуазель Милькеевой к окну дортуара. «Вот охота навязывать себе такую обузу! — думала она. — И кому от того польза, хотела бы я знать? И самой ни минуты покоя, и детям каторга. Не все ли ей равно, в сущности, как и кем свяжутся эти чулки? Нет, страсть мучить и добиваться, чтобы каждая сама, чуть не при ней их вязала… Вести журнал, записывать уроки, проверять!.. Это просто дурь… Не на что более путное время убить».
— Много вас еще там осталось? — спросила она, поймав одну из девочек за кончик пелерины.
— Человек пять, не больше, — ответила девочка серьезно.
— Еще полчаса пройдет? А?
— О, да! Я думаю, потому что сегодня мадемуазель Милькеева будет показывать двоим, как начинать чулок и кому-то, кажется, как вывязывать маленькую пятку, — пояснила девочка.