Девочки, переглядываясь, заговорили очень быстро и все вместе:

— Я. И я! Я… Мы, все, много раз! И прежде и сегодня…

— Я не то вас спрашиваю. Мадемуазель Бунина сегодня во время рекреации показывала свою работу, потом положила ее в рабочую корзинку, а там через несколько минут ее не оказалось. Не видел ли кто-нибудь из вас, кто вынул работу или подходил к корзинке?

— Я не видела, я не видела! — заговорили опять все разом, оглядываясь друг на друга.

— Кто-нибудь из вас не трогал ли ее, не переложил ли в другое место?

— Я не трогала, и я, и я не трогала! — загудело в ответ.

— Становитесь в пары. Не берите ничего с собой, ни книг, ни платков, ничего. Выходите, не торопясь, — скомандовала мадам Адлер.

Девочки стали становиться в пары. Мадам Адлер смотрела в лицо каждой из них. Одни шли с любопытством, вопросительно глядя на нее; другие совсем равнодушно; третьи, более нервные, конфузясь и краснея; некоторые весело…

Но все шли настолько спокойно, что заподозрить какую-нибудь из них в том, что она из шалости спрятала платок, не было возможности.

Когда все воспитанницы были уведены в залу, в классах, в коридорах, в спальнях, во всех шкафах, на и под шкафами, везде, где только есть малейшая возможность положить что-нибудь, все было осмотрено, обыскано, — платка нигде не нашли. Залы, сад, лестницы и все углы были осмотрены ранее.

— Это не детская шалость, это воровство, — стали говорить многие.

— Но кто мог его взять? — спрашивали другие. — В залу никто не входил, ни один из служителей, не было ни одной горничной, ни одного постороннего лица. Где искать?

Искали везде и искали тщательно, но все напрасно. Платок исчез как по волшебству.

Бунина заливалась слезами. Глядя на нее, некоторые из маленьких, ее обожательницы, тоже плакали; остальные девочки были как-то сконфужены. Варя была особенно оживлена. Глаза ее горели, щеки пылали румянцем, уши были красны.

Когда после вечерней молитвы воспитанницы становились в пары, к Тане Гроневой, стоявшей на своем месте, подкралась сзади Варя и, закрыв ей своими руками глаза, шепнула что-то на ухо, потом чмокнула ее сначала в одну щеку, потом в другую и, взяв ее за плечи, стала подпрыгивать на одном месте и, смеясь, шептать ей что-то на ухо.

— Солнцева, чему радуешься? — спросил кто-то из девочек с неудовольствием.

А Верочка прибавила с укоризной, как бы в сторону:

— И ей не стыдно. У мадемуазель Буниной такое горе, а она точно бесчувственная, точно не понимает!

— Она радовалась, когда меня секли?! — сказала вдруг особенно громко Варя, подняв голову и глядя на подруг большими, блестящими, злыми глазами. — Она говорила тогда:

«Жаль только, что мало!» Ну и я радуюсь теперь и буду радоваться, если она себе ногу сломает, да! — неожиданно закончила она.

Девочки молча и испуганно посмотрели на нее, потом перевели глаза на Бунину, которая продолжала неутешно плакать, и на Елену Антоновну, которая стояла в двух шагах от Солнцевой, и ждали, что они на это скажут, но ни та, ни другая не обернулись.

В дортуарах потом только и разговору было, что о «чудном» платке и его таинственном исчезновении.

Классные дамы, пепиньерки, взрослые воспитанницы, дети — все собирались в кучки, судили, рядили, высказывали свои предположения, расходились и опять собирались. Но все разговоры ни к чему не приводили, ничего не разъясняли, кроме того что платок был так чудно хорош, так дорого стоил, так много было потрачено на него времени, и вдруг в то время, когда он был готов, когда мечты, которые Бунина лелеяла чуть не с первого года поступления своего в заведение, могли наконец осуществиться и прекрасная работа могла быть поднесена через две недели, в праздник Рождества Христова графине П-й, благодетельнице, воспитавшей Глашеньку… он исчез.

Вера Сергеевна, принявшая особенно близко это дело к сердцу, и Елена Антоновна долго совещались и остановились на одном: если это воспитанницы, то не иначе как те, с которыми Бунина имеет дело, то есть ее класс, и потому надо искать только в ее классе и среди детей, которые затаили злобу на Бунину за что-нибудь.

— Знаете, — сказала наконец Вера Сергеевна, — я думаю, есть только одно верное средство: попросить Марину Федоровну взяться за это дело. Она сумеет и доискаться, и дознаться, и догадаться, если нужно, — и до сознания довести…

— Да, но ведь я с ней уже давно в холодных отношениях, мне обращаться к ней с просьбой неудобно.

— О, душечка, могу вас уверить, она давно обо всем забыла.

— Ей и помнить было нечего, — сказала, нахмурясь, Елена Антоновна. — Меня тогда чуть не на коленях заставили у нее прощения просить. Помните, тогда, как она задумала в отставку выходить.

— Ну зачем вспоминать, право! Все это так давно было. И опять нельзя же оставить бедную Глашеньку так… Она в таком отчаянии, да и есть из-за чего. Столько труда! Столько траты, и вдруг все в трубу вылетело.

— Вы бы меня очень обязали, дорогая Вера Сергеевна, — сказала заискивающим голосом Елена Антоновна, — если бы взяли это на себя. Вам ведь гораздо легче просить ее, вы тут сторона, а мне, понимаете…

Вера Сергеевна поморщилась, но сказала решительно:

— Идемте по крайней мере вместе!

И, не давая Елене Антоновне времени отказаться, она обняла ее рукой за талию и повела через дортуары.

Подойдя к двери Марины Федоровны, Вера Сергеевна постучала и, получив приглашение войти, отворила дверь.

Марина Федоровна приподняла голову от стола, на котором что-то кроила, и посмотрела на вошедших. Узнав посетительниц, она выпрямилась, сняла с пальцев большие ножницы, расправила руку и, поглаживая натертые ножницами пальцы, пошла навстречу гостям.

— Всегда за работой! — сказала певучим голосом и очень любезно Вера Сергеевна.

Дамы поздоровались и тотчас же приступили к рассказу о необъяснимой пропаже, потом изложили свои затруднения, подозрения и кончили тем, что усердно просили Марину Федоровну принять участие в деле, над которым с четырех часов все ломают себе головы.

— Хорошо, — сказала Марина Федоровна, — я бы хотела только прежде всего знать, какое основание имеете вы, Елена Антоновна, предполагать, что сделали это именно ваши.

— Да ведь сделать этого больше некому, — сказала Вера Сергеевна.

— Положим, что это еще не основание. Вы думаете, весь класс принимал участие в этой шалости? — спросила Марина Федоровна.

— О, нет, только некоторые, конечно!

— Вы можете указать, кто именно, то есть кого вы можете подозревать?

— Я лично? Признаюсь, по совести, я не верю даже в участие детей в этой истории. Но все говорят, вот и Вера Сергеевна…

— А сама Бунина что говорит? Что думает она?

— Она… думает, кажется, то же, что и Вера Сергеевна, и многие другие, — ответила нерешительно Елена Антоновна.

— Не позвать ли нам Бунину? — поспешила предложить Вера Сергеевна, вставая.

— И прекрасно! — сказала Марина Федоровна, заинтересованная делом.

— Скажите, Елена Антоновна, кто же из ваших настолько сорвиголова, что ее можно подозревать в такой скверной проделке. Ведь просто шалостью это назвать нельзя.

— Да кто, право?… Самые дурные девочки в классе, самые дерзкие… Маленькая Солнцева, Илич, Далимова… Гронева, порядочный сорванец. Да вот и все, кажется.

— Кроме Солнцевой я никого из них не знаю, — сказала Марина Федоровна.

— Ка-а-ак? Илич это такая высокая блондинка, голубоглазая, такая скромница на вид и самая негодная девчонка. Ей десять лет, а все дают ей по меньшей мере двенадцать, — пояснила Елена Антоновна. — А Гронева — черноглазый бесенок, вы не могли ее не заметить. Далимова, маленькая калмычка, отличается невозможной вспыльчивостью и чистым, звонким, как колокольчик, голосом.

Марина Федоровна слушала, не перебивая, и когда Елена Антоновна кончила свое объяснение, продолжала молчать.

Вера Сергеевна вернулась с Буниной, которую она ввела под руку:

— Садитесь, ma chere, — сказала Марина Федоровна, кивнув слегка головой на реверанс Буниной. — Я слышала о вашем горе…