— Я и покаюсь во всех грехах, — объявила Варя решительно. — Ведь батюшка не смеет никому рассказывать о том, что ему говорят на исповеди.
— Конечно, не может и не станет. Так ты, Варя, хорошенько все припомни, ничего не забудь, всякую обиду кому-нибудь, всякий обман, даже невольный, всякую хитрость, всякий грех свой припомни, покайся и помолись, чтобы Господь не наказал за тебя маму. Бог все простит, какой бы страшный грех ни сделал человек, если только он сознает свой грех и от всей души покается в нем.
— Я все и припомню…
И Варя не совсем смело посмотрела в глаза сестры. Катя обняла ее и, поцеловав, сказала:
— Все-все скажи. Бог все простит, и тогда так легко будет на душе.
Девочки ходили вместе до звонка и говорили о покойном отце и последнем Светлом празднике при нем, о матери и Лёве, которого Александра Семеновна обещала привезти на праздниках.
— Я думаю, твой мячик хоть и красивее, пожалуй, но мой, — сказала Варя, — ярко-красный с серебром, и эти клеточки такие хорошенькие, он ему больше понравится, вот увидишь…
В среду перед всенощной Елена Антоновна стояла со своим классом в церкви. Некоторые из детей молились, стоя на коленях перед образами. Одни девочки, бывшие на очереди, стояли рядом с Еленой Антоновной, в двух шагах от места, где священник исповедовал, и с замирающими сердцами, чуть шевеля губами, смотрели на образ. Те, очередь которых была еще далека, сидели в некотором отдалении, на полу вдоль стены. Из-за ширм вышла раскрасневшаяся девочка и в волнении, не глядя по сторонам, направилась к образу Богоматери; другая, стоявшая подле Елены Антоновны, крестясь, пошла за ширмы. Елена Антоновна обернулась и поманила одну из стоявших в нескольких шагах от нее. Девочка подошла к ней и, подняв глаза на образ, стала креститься мелким крестом.
— Теперь тебе, — зашептали несколько девочек Варе, которая уже стояла в группе ближайших очередных.
Варя втянула полной грудью воздух и стала оправляться.
— Варенька! Варя! — шепнула Зоя Горошанина, обнимая Варю за талию. — Помни! Не будь Иудой. Ты клялась.
Варя нервно осмотрелась, нахмурилась и ничего не сказала.
— Я тебе говорю, ты можешь болтать, что хочешь о своих собственных грехах, запретить тебе никто не может, но этого, — она покачала головой, — ты не имеешь права. И потом, ты всегда можешь покаяться и после. Мало ли, кто что может забыть! Вспомнишь после исповеди, ну, как выйдешь и подойди к образу, помолись и покайся. Все равно… Я всегда так, да и многие…
Варя посмотрела на нее.
— Поклянись еще раз, Варя, а то…
— Ах, Господи! — сказала с досадой Варя. — Говорят вам, знаю!
И рванувшись вперед, она высвободилась из рук Зои и отошла от нее…
В четверг воспитанницы, гладенькие, чистенькие, беленькие, в новых платьях, тонких кембриковых [113] фартучках, пелеринках и манжетах, многие с кокардами на плече, и все как будто обновленные, радостные входили после обедни и поздравления начальницы (которая объявила им, что теперь все старое забыто, так как они поведением своим доказали, как им больно все случившееся; что она с своей стороны уверена, что воспитанницы поняли, как дурно, как неприлично вели себя, и что никогда более ничего подобного не повторится) в столовую, где в этот день так вкусно пахло горячим красным вином и свежими сдобными булочками. И чай, и булочки, и запах в столовой, и внутреннее состояние каждой из девочек, и все кругом было так хорошо, что счастье и радость светились на всех лицах, делая хорошенькими даже самых некрасивых.
После чая воспитанниц повели в дортуары отдыхать. Мало кто действительно отдыхал. Большая часть воспитанниц, сидя на постелях по нескольку человек вместе, работали или смотрели на работавших, которые поспешно обматывали шелком неоконченные еще мячики и скоро-скоро переставляли с одного места на другое булавочки, придерживавшие шелк. Другие щипали шелк и пестрые, шелковые лоскутки, третьи кончали сувениры, которые должны были быть непременно готовы к вечеру субботы.
Четвертые суетились, заворачивали куриные яйца в нащипанный разноцветный шелк, крепко обматывали нитками и торопливо несли их в комнаты своих классных дам. Через несколько минут, получив их обратно, уже сваренными, от горничных, они приносили их в дортуар и, усевшись перед табуретками на корточках, смеясь, морщась и дуя на пальцы, разматывали нитки, разворачивали яйца и вскрикивали.
— Соня, твое! Смотри, полосками, чудо! А твое, Лида, как я и говорила, муругое [114] вышло. Ах, твое, Аня, лопнуло! Как жаль! А было такое хорошенькое, смотрите, пожалуйста…
Катя тотчас же по приходе в дортуар побежала к сестре и, поздравляя ее, спросила:
— Ты все сказала батюшке вчера, как обещала?
— Все, — ответила коротко Варя, не глядя на сестру.
— Нет, не все, Варя! Господи, как мало ты любишь маму! — вдруг воскликнула Катя и, постояв с минуту молча, вышла из дортуара.
Варя не остановила ее, лишь проводила глазами до двери, потом махнула рукой, втянула грудью воздух, подошла к своей постели и стала оправлять ее.
В дортуаре маленьких, приведенных последней осенью, самая маленькая из девочек, курчавая блондиночка, с волосами пепельного цвета, большими голубыми глазами и длинными ресницами, подняв голову на пепиньерку, перед которой стояла, отвечала громко и отчетливо:
Je viens au nom de toutes
Vous exprimer nos voeux… [115]
Другая девочка, постарше, черненькая, с живыми, веселыми глазами, стояла возле нее с листком бумаги в руках.
— Хорошо. Если не растеряешься, будет прекрасно, только последние слова говори с большим чувством.
Пепиньерка продекламировала последние строки. Девочки повторили, стараясь подражать ей.
— Теперь отойдите дальше.
Девочки отошли.
— Подходите спокойно, плавно. Да не дергайся, Зина. Что за манеры! Отойдите еще раз. Ну, подходите.
Девочки стали подходить, конфузясь. Шагах в четырех от пепиньерки они присели.
— Ниже, ниже, и не так скоро поднимайтесь, помните!.. Смотрите в глаза!
Дети, глядя ей в глаза, остановились на секунду. Маленькая блондиночка вышла вперед и протянула руку с листком, свернутым трубочкой.
— Стань на мое место, — сказала пепиньерка.
Девочка стала.
Пепиньерка отошла от нее на несколько шагов, потом повернулась, подошла, сделала реверанс и вдруг быстро вытянула руку перед самым лицом девочки. Девочка, не ожидавшая этого, вздрогнула и отшатнулась.
— Красиво? Ведь так ты maman испугаешь, — сказала пепиньерка.
Маленькая девочка покраснела и надулась, другая весело засмеялась.
— Не дуй губки! — сказала пепиньерка и, взяв в обе руки лицо девочки, поцеловала ее. — Ты так хорошо говоришь стихи! И если только прилично подойдешь, будет отлично…
В субботу шла суета уже другого рода. Мячики и сувениры были окончены, стихи в младших классах прекрасно переписаны на кружевные или разрисованные бумажки и, уже свернутые трубочками и перевязанные шелковыми лентами, кокетливо завязанными бантиками, лежали на чистых листах бумаги под замками в классных шкафах. Работа старших воспитанниц — вышитая гладью утренняя кофта, приготовленная к поднесению начальнице, — красовалась в шкафу выпускных, наколотая на светло-лиловую бумагу и перевязанная светло-лиловыми лентами. Эту кофту работали все воспитанницы, и каждая, даже неискусная, сделала хоть один листок, потому что исключение из участия в этой работе было бы величайшим оскорблением.
От швейцара то и дело приносили корзинки разной величины с вложенными между веревочек полосками бумаги с четко написанными на них фамилиями. Вносили эти коробки и корзинки по нескольку за раз и клали на стол возле комнаты классной дамы. Все головы поворачивались в нетерпеливом ожидании в ту сторону. Дама время от времени выходила из своей комнаты и громко читала фамилии, написанные на бумажках. Вызванные воспитанницы, раскрасневшись от удовольствия, подходили к столу, брали присланную им от родителей или родственников корзинку и, подойдя к своей постели, живо развязывали ее.